21.
Это внемлющее бодрствование, прислоняющееся к одному, потому что все — одно, и только прислонившись к нему можно жить, а для прислонения нужно бодрствовать или стоять; это бодрствование (что позволит мне перейти к следующей мысли) выражается Гераклитом так: «Народ должен биться за попираемый закон (который становится — М.М.), как за стену города»22. «Те, кто речи с умом ведет, должны укрепляться во всеобщем, как город — в законе, и много крепче, ибо все человеческие законы питаются одним — божественным, ибо он властвует, как хочет, всему довлеет и все превосходит.»23 И вот, собственно, и начинается наша история. Что здесь называется «одним», «божественным», и почему за это надо сражаться? Грек, а Гераклит — грек par exellence — это человек на пересечении событий. То есть, как сделали шаг, пошли — и сцепилось. И вот нужно стоять здесь и сейчас, в полемосе, и что-то тогда выпадет в осадок, кристаллизуется и будет называться опытом. Гераклит эту вещь выражает на уровне, условно скажем, политического мышления: «народу нужно биться за закон». Вот здесь и содержится вся философия бытия и Логоса Гераклита, казалось бы, в таких банальных и в то же время не слишком уж понятных фразах: внутри полемоса только и есть бытие, но не как отдельный предмет, а бытие — как условие и почва для того, чтобы вообще могли быть какие-нибудь предметы и явления этого рода. Следовательно, закон, за который нужно биться, есть никакой не конкретный закон, не один из каких-либо законов, а есть условие или закон законов, в том смысле, что это — условие того, что вообще у нас есть законы и что они у нас будут, если мы бьемся за становящийся закон. Фактически здесь говорится о том, что есть самодвижение законообразующей мысли — она производит законы, а не какой-нибудь конкретный закон, за который нужно было бы догматически биться и требовать, чтобы именно он имел силу. Если у нас есть законопроизводящий пафос — то будут законы. Но законопроизводящего пафоса может и не быть. Пока он был, кстати, была Греция. Пока Греция состояла из достаточно большого числа людей, способных на уровне неотъемлемой жизненно-смертной потребности и понимания законов (то есть законопроизводящего пафоса) воспроизводить условия жизни в законах, — была греческая цивилизация. То, что я сейчас описываю, фактически есть описание феномена полиса как особого феномена (блуждающая загадка для любого историка).
Внутри оболочки, казалось бы, политического мышления, Гераклит устанавливает законы того, как и в какой мере можно говорить о бытии на философском языке, и что высказывается этим говорением. Из той цитаты, которую я привел, ясно, что бытием у Гераклита называется то, что не есть какой-либо существующий предмет. Нам нужно обязательно дополнить это каким-то словесным материалом, поэтому я и говорю, что Гераклит то, что есть становящийся закон или условие, что законы могут быть, называет одним и всегда добавляет: какое-то одно, отдельное или отделенное от всего остального. Повторяю, то, что называется законом, не есть ни один из привычных законов. И теперь, согласно Гераклиту, я должен назвать это отдельным от всего или отделенным от всего. Вот эту способность философа (или любого человека) прийти к отделенному от всего, Гераклит называет еще мастерством. Или — искусством отыскания одного, равноценного всему, в котором один больше тысячи, если он «наилучший». «Наилучший» в смысле мастерства. «Наилучший» — не есть принадлежность к чему-то, что заранее задано традицией или устройством (не об аристократии идет речь; аристократия — это то, что установлено независимо от тебя: по обычаю, по традиции, по классовому или социальному разделению). Один «наилучший» у Гераклита означает — мастерство одного.
Попробуем все это распутать. Я сказал: условие законов, закон законов или законопорождающее условие. Кстати, это уже язык теоретической философии, а на не теоретическом языке, на уровне непосредственных познавательных актов то же самое проделал Демокрит. Говоря о проблемах постижения чего-либо по истине и постижения по мнению, о различии между истинной или ясной мыслью и мыслью темной, он вводит это различие не так, как мы привыкли думать — что есть сначала один этап познания (эмпирические восприятия и тому подобное), а потом есть этап теоретического мышления. Греки имели в виду нечто совершенно другое. И это «нечто совершенно другое» Демокрит выполняет следующим образом: он различает две категории мысли. Есть мысль, которая равна спонтанному естественному явлению, или, проще говоря, которая приходит нам в голову, то, что слагается и порождается в нашей голове, потому что так работают язык и наши восприятия, и есть еще другая мысль — ее Демокрит называет законнорожденной: мысль, порожденная механизмом порождения мысли, который сам порождает мысль. Следовательно, истинная мысль — это не спонтанная, случайно залетевшая нам в голову, а та мысль, которая производится в пространстве самой же мысли. Приведу такой пример. В чем, в действительности, состоит проблема памяти у Марселя Пруста в его «Поисках утраченного времени», тех отложений непроизвольной памяти, которая в виде чистых воспоминаний может быть обретена снова? Проблема памяти состоит не в том, чтобы вспомнить какие-то предметы, а в том, чтобы нечто создать, чтобы вспомнить. Не помнить, чтобы создавать, а создать, чтобы вспомнить, построить в том числе и то «я», которое, по Прусту, эмпирически не дано и которое отлично от «я» писателя как психологического персонажа; то «я», которое строится в пространстве романа, когда он пишется. Лишь тогда своими сцеплениями роман откроет пространство, в котором вспыхнут, появятся воспоминания. Создать — чтобы вспомнить и творить. Вот что у греков называлось законнорожденной мыслью. Создать — чтобы мыслить; то есть законнорожденной мыслью называлась такая мысль, в которой строится не мысль, а строится акт мысли, и тогда появляются те или иные мысли. И вот те мысли, которые появятся после построения акта мысли, называются законнорожденными, а не просто залетевшими в голову. На теоретическом языке философии это и называется той мыслью, которая тождественна бытию. Это не какая-нибудь определенная мысль, а отдельное. И точно так же в случае Пруста: созданное не есть то, что произвелось. После того, как создано, произвелись конкретные воспоминания. Скажем, из пирожного «мадлен» «выскочил» какой-то пейзаж. То, после чего это возникло, не есть то, что выскочило, не есть сам пейзаж, а, согласно Гераклиту, «вполне отдельное».
С этим «отдельным» и связано понятие мастерства. В исходных образцах философского размышления фигура философа появляется и кристаллизуется как фигура «мастера». А работа философии — как требующая мастерства. Не в смысле отделывания отдельного предмета или отдельной мысли. Область философского мастерства — это область совершенно особого техноса, который конструктивен по отношению к тем мыслям и состояниям, на которые оказывается способным человек после того, как этот тех-нос у него появляется. То есть философская работа — это не просто произведение мысли, не сравнение фигуры Гераклита с фигурой Хлебникова на уровне их произведений. Не произведений — а производящих произведений. В этом смысле уже в эстетике XX века возникло понимание, что роман, как он строится, например, у Фолкнера, у Джойса, у Марселя Пруста, — не есть изображение какого-то мира вне романа и его воспроизведение (хотя сам материал романа не может быть другим, он обязательно является изображением). Роман сам является миром, внутри которого создаются определенные эффекты, порождаемые романом. В том числе (Пруст это хорошо чувствовал) самим романом порождается его носитель, или писатель. Роман «В поисках утраченного времени» кончается появлением персонажа, который может написать этот роман — уже написанный. Утраченное время обретено и теперь можно рассказывать. А уже все рассказано.
Вот что я имею в виду под производящим произведением или, как я называл его в прошлый раз, «opera operans». В философии существует различение между «natura naturata» и «natura naturans» — порожденная природа и порождающая природа. По аналогии можно было бы образовать — «cultura culturata» и «cultura culturans». Скажем, роман «В поисках утраченного времени» строится не как произведение, а как «cultura culturans» или «opera operans». Это и есть то, что у греков называлось Логосом. Значит, Логос — это не логика, не речь, а особые явления. Они являются артефактами, которые есть амплификаторы или усилительные приставки к нашим психическим, ментальным и другим возможностям, через которые — усиливаясь — мы оказываемся в пространстве порожденных мыслей, которые не порождались бы без прохождения через эти производящие произведения, или через артефакты. Глупость — это то, что думается само собой, а ум — это то, что думается специально и с усилием и предполагает машину рождения, а машина рождения должна быть построена. Выйти к первичным временам, когда впервые такие машины были построены, мы не можем — это теряется в основах существования и возникновения феноменов, называемых «жизнь», «сознание» и «язык». И к тому же мы, очевидно, здесь вообще не имеем права ставить проблему начала в абсолютном смысле слова (и Гераклит ее не ставит, будучи достаточно грамотным философом) хотя бы потому, что мы попадаем в замкнутый круг вопроса: эти машины или «opera operans», или «логосы», или «отдельное одно», приобщенность к которому есть мастерство, — они впервые создают человека в его возможности мышления. В нашем случае, в случае художественных произведений — в его возможности эстетического переживания. Они создают человека, но ведь и человек создает эти машины, — как это может быть? Значит, если поставить вопрос начала в абсолютном смысле, то это парадокс. Человек должен создать машину, которая создаст его… не получается. Единственное, что остается — принять это как исходный и далее неразложимый факт и просто описат