Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии — страница 131 из 156

тношению друг к другу, что очень странно для постороннего, более позднего наблюдателя. Может быть, имеет значение, что мы уже более поздние наблюдатели, потому что в горячке формирования определенных идей их сходство трудно было заметить. Я уже говорил, что отношение философов друг к другу похоже на отношение художников друг к другу: у них тоже есть ощущение некоторой исключительности по отношению к другим, которая есть цена за развитие совокупности собственных идей или собственного мира. Тем не менее постороннему или местному наблюдателю видно совершенно четко очерченную, имеющую некую даже кристаллическую четкость идейную формацию, которую можно излагать, даже не обращая внимания на те различия между философами, которые сами философы подчеркивали весьма упорно и страстно.

Неопозитивизм, родившись одновременно в Англии и Австрии, был прежде всего англосаксонской философией. Основную популярность эта философия приобрела в странах англосаксоноязычных, то есть в странах с английским и немецким языком. И затем эта философия приобрела популярность в США (я назову, скажем, таких представителей, как Уиллард Куайн или Нельсон Гудмен, работы которых очень технически специальные и вас особенно заинтересовать не могут). В Англии параллельно с неопозитивизмом возникла его особая вариация, толчком для которой послужил трактат философа, который был учеником Рассела, но затем от него отошел (этот философ вообще представляет собой одинокую и странную фигуру во всем «зверинце» ХХ века). Это Людвиг Витгенштейн (вопреки своему звучному имени, он не происходит из рода герцогов Витгенштейнов, хотя он и родился в Австрии). В основном он жил в Англии, если не считать очень короткого пребывания (около полугода, по-моему) в России, связанного, конечно, с амурной авантюрой. Как у всех нормальных людей, кроме амурных, других причин совершать такой вояж, конечно, нет. Я не знаю, чем закончилась эта амурная авантюра, я думаю, что печально, потому что Витгенштейн был очень сложный человек, склонный больше к мистике, хотя эту мистику он излагал ярким и прозрачным языком, внешне очень похожим на тот язык, на котором говорили его коллеги — неопозитивисты и так называемые аналитики языка.

«Логико-философский трактат» Витгенштейна был написан в 1918 году, а точнее, в 1919-м. Популярным стало английское переиздание книги в 1922 году[209]. Эта книга оказалась единственной его книгой (то, что называется книгой с большой или маленькой буквы), и потом он жаловался несколько иронично и не вполне серьезно на то, что он никак не может написать книгу (то, что называется книгой среди пишущих книги людей: цельное систематическое произведение). Это ему пришлось говорить в предисловии к «Философским исследованиям»[210], которые вышли с промежутком в несколько десятилетий после написания первой книги и являются фактически сборником афоризмов, отдельных эскизных анализов, понятий и слов, собранных в основном его учениками. Я говорю учениками, потому что Витгенштейн после возвращения в Англию[211] работал в Кембридже, занимаясь преподаванием. Его лекции были очень популярны, но в том смысле, в каком, скажем, в поэзии есть поэты и есть поэты для поэтов (есть художники, а есть художники для художников; наверное, есть и кинорежиссеры для кинорежиссеров). Витгенштейн был философом для философов, поскольку на его лекции ходили не столько студенты (обычно в английских университетах маленькие группы, слава богу, и часов для профессора не так уж много, скажем два часа в неделю, что является вполне божеским сроком, отведенным для такого рода работ), сколько профессора из других университетов. Витгенштейн пользовался славой, внутренней эзотерической славой, и они внимательно, как дети, сидели и записывали его лекции, и потом они же издавали — скажем, Джон Уиздом и другие.

В чем суть дела и какова основная совокупность понятий и идей этой философии? И почему она популярна или почему она конгениальна некоторым нашим культурным требованиям — сознаем мы это или не сознаем, — присущим нам как людям ХХ века? (Это вопрос, который я задаю относительно разных философий.)

Но я обещал объяснить слова, которые у меня промелькнули: «аналитическая философия языка», «анализ языка» или «философия языка». Одно из основных грубых классификационных делений, которые обычно производятся применительно к неопозитивизму, — это разделение этой философии на две области, или два типа учений. Первое — философию логического позитивизма можно объединить вокруг одной темы, а именно «логика науки», или «философия науки», или «логика языка науки». Основной объем философских работ внутри логического позитивизма, или неопозитивизма, или неорационализма, относится к анализу языка науки. Витгенштейн частично принадлежит к первому, то есть к неопозитивизму в смысле учения, занятого анализом языка науки, или логики науки (здесь логика и язык — тождественные понятия), а частично он принадлежит ко второму направлению, которое есть та же самая философия с ее кругом основных идей, но прилагаемых здесь к другой области, к другому предмету, а именно к анализу обыденного языка (то есть всякого языка, не обязательно языка науки): кáк мы говорим и чтó высказывается.

Аналитическая философия обыденного языка (философия обыденного языка) распространилась в Англии, в английских университетах — и в Оксфорде, и в Кембридже, — и она соответствует национальному темпераменту английских философов. Это обычно небольшие произведения, посвященные языковым формам — скажем, анализу слова и случаев его употребления, например глагола should. Они совсем непохожи на обычные философские произведения, к которым публика привыкла, потому что это тонкий, изящный анализ «пустяков» («пустяков» — в кавычках), джентльменское кружевное рукоделие. Если представить себе ритм английской жизни, и быт, и английский юмор, то легко понять, что англичане именно такой философией и могли заниматься. Внешне это выглядит часто несерьезно в силу мелкости темы, сходства философского анализа с <гармоническим> анализом[212] и так далее. Но тем не менее вопрос-то остается: в чем, собственно, дело, почему мы невольно воспринимаем это как некое серьезное интеллектуальное явление? Этот вопрос неминуем.

Первое и основное, что я хотел бы сказать в смысле анализа конгениальности этой философии некоторым нашим культурным требованиям, следующее. Я сказал в самом начале наших бесед, что ХХ век — очень странный век в смысле одновременного сочетания в нем — я имею в виду интеллектуальные, конечно, образы — гениальных взлетов ясной и глубокой мысли с разгулом символов, иррациональных эмоций, всякого рода магии и шарлатанства, которые сотрясали Европу (я употребляю слово «Европа» в широком смысле слова, совпадающем с географическим смыслом) в двадцатые — тридцатые годы, и до сих пор мы можем сказать, что ХХ век — странный век наименований или ловких переименований, когда предметы называются не так, как они есть. Если вы мысленно сделаете инвентаризацию в своей голове того, что и как называется, то вы увидите, что вещи и в принятом обозначении (в котором они употребляются миллионами людей) называются прямо обратно своему смыслу и содержанию. Эту болезнь века очень хорошо подметил Джордж Оруэлл; правда, он не видел в этом болезнь века, а описывал определенный тип государства (я имею в виду книгу «1984»): рабство есть свобода, война есть мир, ложь есть истина и тому подобное. Это не просто ведь яркие афоризмы, указывающие на известные нам эмпирические факты и обстоятельства, а выражение очень глубокой вещи, потому что ХХ век — это век сомкнувшихся, сцепившихся недоразумений, которые воспроизводятся, и расцепить эти сцепления очень трудно.

Неопозитивизм в предвидении крайних форм такого рода болезни есть в действительности философски разрабатываемая интеллектуальная техника, целью которой является расцепление такого рода сцеплений. А вы знаете, что сцепления имеют взрывную силу. Я как-то в другой связи говорил о силе упакованных сцеплений: силу содержащейся в них энергии я сравнивал с силами, таящимися в атомном ядре. Так вот, массовые движения, массовые идеологии обладают силами не меньшими, чем те, которые высвобождаются из атомного ядра. Тогда можно было бы сказать, что в каком-то смысле неопозитивизм есть терапевтическая философия. Я сказал, что это техника расцепления мозговых и языковых сцеплений, а теперь могу добавить, что неопозитивизм является терапевтической философией на уровне анализа болезней языка или болезней духа и сознания, культуры, по крайней мере, в той степени, в какой они выражаются через определенные устойчивые языковые образования. Эта внутренняя идея, получившая потом терапевтический смысл и функцию, похожа на идеи, о которых я рассказывал и которые лежали в основе других философских направлений, а именно: это прежде всего обнаружение автономной жизни языка, языковых явлений (факт, который выступал в психоанализе, в структурализме в смысле философии языка, в лингвистике, выступал в антропологии, в этнологии, в разных исследованиях культур), обнаружение того, что язык не есть просто инструмент для готовой мысли, а сам имеет некое тело, живущее своей автономной жизнью; язык продуцирует содержание того, что человек говорит; факт употребления языка <разрешает> самостоятельную жизнь языковых значений и смыслов. Все это скрыто и явно лежало в основе также идей неопозитивистской философии.

Но неопозитивизм — это философия (это не структурализм, не лингвистика), которая выступила с претензией на революцию в философии по сравнению с традиционной классической философией (которая с точки зрения замысла неопозитивистов есть, скажем условно, философия систем), по сравнению с философиями, которые пытаются суммировать и обобщить все научное знание и переработать его в некоторую картину мира, имеющую мировоззренческое значение. В этом смысле неопозитивизм есть философия, выступающая против мировоззрений и против философских систем. Неопозитивистское войско движется по тропинке очищения языка от языковых образований, не имеющих смысла, не имеющих или не поддающихся верификации и, следовательно, подлежащих устранению из правильно построенного языка, то есть сама итоговая идея неопозитивизма есть идеал или мечта о правильно построенном языке, таком языке, в каком были бы таким образом максимально блокированы все автономные и самопродуктивные черты и механизмы языка, действующие помимо намерения и задачи ясного аналитического выражения мысли.