Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии — страница 68 из 156

Язык поэзии отличается от языка как средства общения тем, что он конкретен, то есть он содержит в себе только то, что он содержит, не имплицируя ничего такого, что допускалось бы существующим вне самого этого языка в качестве его истинной сущности, высказываемой на этом языке. Мимоходом помечу, что конкретность, пример которой я привел, обладает странными свойствами, которые и философа ставят в тупик, запутывают его по одной простой причине, о которой я часто говорю, и придется еще много раз говорить, а именно что слова у нас те, которые есть, других слов у нас нет. Вот я говорю слово «конкретность», а это по импликации самого слова, по гению языка означает, что конкретность — это то, что дано. Я как будто бы вижу дерево конкретным, когда вижу его и называю слово. Но понятие, или мыслеформа, конкретности, в сторону которой сместилась философия, обладает странным свойством: это как раз такая конкретность, которая не дана, ее нужно реконструировать настолько, что Бретону и другим сюрреалистам приходилось выдумывать довольно сложную специальную технику автоматического письма[144]. Оказывается, в бодрствующем состоянии, например (я просто привожу материал, не анализируя его и не делая выводов), мы вовсе не видим конкретно. Мы не видим конкретно в нормальном состоянии, в нормальных связях нашего сознания, в нормальных сочленениях смысла и значений. Оказывается, чтобы видеть конкретно, нужно все это приостановить, например, специальными методами транса, которые разрабатывал один из коллег Бретона — французский поэт Робер Деснос[145], и тогда мы увидим нечто конкретно, увидим некую магматическую материю слова, не имплицирующую абстрактных сущностей.

В таком срезе вдруг начинает двигаться философия. У экзистенциалистов вы увидите такие фразы, скажем, что ощущение самоценно в качестве самого же ощущения, а не того, ощущением чего оно является и что мы «вписываем» или, простите меня за варваризм, «вчитываем» в ощущение. Вот я засунул руку в карман (у меня в кармане спички): «А, это спички». Экзистенциалист скажет: «Давайте пока остановимся в рамках, в системе самого ощущения. Спички, вы сказали? Спички — это абстракция, это общее наименование, но не само ощущение».

Значит, я пока подчеркиваю, что почему-то философия стала привилегировать факт конкретности, в данном случае — ощущения. Ощущение — это не знак чего-то другого, а требование остаться в системе своего ощущения и вслушаться в него как таковое, а не как в знак чего-то другого. Потом, когда мы будем анализировать технику феноменологии, мы уже будем конкретнее понимать, что я говорю. Пока я лишь фиксирую направления, в которые смещается думающая, философствующая мысль.

У Витгенштейна, философа, казалось бы, совсем другого, логического философа (конечно, с доброй долей мистики, но не в порицательном смысле: если я буду «ругаться», я буду специально это оговаривать, поэтому, если я сказал слово «мистика», значит, это просто мистика без «хорошо» или «плохо»), вы увидите как бы манию настаивать на противопоставлении описания и объяснения. Он требует: слушайте, описывайте, не надо мне объяснять. Описывайте, и только описывайте! Это пока что лозунг. Не беспокойтесь, что вы не понимаете это интеллектуально (чисто словесно вы, конечно, меня понимаете), потому что это и понять сразу невозможно, и потом я еще должен все это раскрутить. Значит, описывайте, то есть оставайтесь в пределах того, что вы конкретно видите, потому что объяснение отличается от описания тем, что в объяснении, скажем так, всегда прибегают к постулированию некоторых невидимых сущностей. В научном смысле объяснение есть объяснение видимого посредством выведения видимого из некоторых абстрактных сущностей. Если я смогу вывести, скажем, в физике эмпирическое явление из закона, то, значит, я это эмпирическое явление объяснил, и закон, таким образом, отличается от эмпирического явления тем, что я эмпирические явления конкретно воспринимаю, наблюдаю, а закон я не воспринимаю и не наблюдаю как таковой.

Так вот, логический позитивист, философ науки (в том числе объясняющей науки), Витгенштейн говорит нам, что ценна конкретность, или — на его языке — описание в отличие от объяснения. Я объединил проблему описания — объяснения Витгенштейна с другими проблемами по одному признаку — смещению к конкретности, к требованию конкретности в отличие от абстрактности (но в определенном контексте: например, в нашем обыденном языке мы просим говорить конкретно, то есть по сути дела; нет, я не это имею в виду, слово «конкретно» живет в окружении других слов, которые я употребил, и внутри их оно составляет проблему, а взятое вне этого контекста оно не проблема).

Итак, в философской культуре (и не только в философской) ХХ века появилась мания настаивать на конкретном, ощутимом, непосредственно доступном наблюдению, появилась подозрительность к объяснению, подозрительность к абстрактным сущностям, или, повторяю на своем языке, к трансцендентному миру. Помните Ницше? Одна из таких, что ли, спиритуальных экзерциций, которая стоила Ницше жизни и здоровья, высвободила для последующей философии некоторые ощущения и понятия. Вы прекрасно знаете, что без риска для жизни и без гибели некоторых людей мы не имели бы некоторых органов не только в составе нашего знания об истории (я не об этом говорю), но и в составе наших способностей переживания и мышления (ведь кто-то когда-то это изобретал). За все, что мы видим и знаем в смысле нашей способности мыслить и переживать, кто-то платил, чаще всего своей жизнью. Кстати, Ницше заплатил за это безумием. А духовное состояние направленности на конкретность в отличие от абстрактности стало и даром, и настроением культуры в ХХ веке.

Повторяю, тот ход мысли, который я уже сделал, очень важен, и прошу простить меня поэтому за повторения. Я сказал, что то, что называют конкретностью в философском состоянии, культурном состоянии, появившемся в ХХ веке, не есть данность, а есть ценность, которую нужно открыть, и для этого нужна специальная техника (вопреки тому, что язык диктует нам называть конкретностью то, что нам дано). Повторяю, конкретность — не данность, конкретность — ценность (ценность для философии, а не для чего-то другого, о чем пока мы не знаем), но пока успокоимся на том, что для нашего правильного чтения и слушания конкретность не есть данность. Как раз, скорее всего (да, кстати, это еще и Гегель знал, но я не буду в это вдаваться), дерево как абстракция нам дано, а конкретно — нет. Но об этом мы еще будем говорить в рамках психоанализа. Значит, с этой оговоркой я пока подчеркиваю, что современная европейская философия сместилась к требованию конкретности, то есть стала придавать ценность конкретному в отличие от абстрактного, сущностного.

Второе, что я называл, — это синкретизм. Это уже сложнее пояснить и, хотя сложнее, может быть, поэтому менее интересно, то есть из этого можно меньше извлечь, но пометить обязательно нужно. Чтобы пояснить, что такое синкретизм и почему он стал ценностью, искомой для культурных состояний в ХХ веке и соответственно для философии, я должен сказать о том, что не есть синкретизм. В рационалистической просветительской культуре XVII–XVIII веков мы среди прочих вещей унаследовали, например, и различение человеческих способностей и психических состояний. Мы знаем, что у нас есть чувства, например, и есть рацио, разум, есть зрение, а есть слух, есть видимое, а есть слышимое. Независимо от того, знаете ли вы историю, философию, в том числе и античную философию, или нет, просто сразу же оговорю, что античная философия, например, не знает такого четкого различения между нашими логическими способностями и нашими чувственными состояниями. Тем самым я хочу подчеркнуть мысль, что то различение, которое у нас есть, то твердое знание, которое мы имеем, в котором мы спокойно живем, унаследовано нами от XVII–XVIII веков. Это различение одновременно имело и культурно-социальное выражение, которое, грубо говоря, в философии, уже способной критиковать самое себя, стали называть понятием «этноцентризм» (его связь с тем, что я уже говорил, трудно будет сразу уловить), или, в переводе на другой язык, в конкретном выражении, можно назвать это европоцентризмом.

Тут простая вещь. Вы, наверное, тоже любители джаза, и его язык вам знаком. Скажем, мы — европейцы (хотя это со щепоткой соли нужно брать, если поскрести нас… ну ладно, не важно; значит, мы — европейцы, какие есть), мы — люди рассудка. А слушая джаз, мы ведь предполагаем, что негры — это другие люди, или, скажем, другая ценность, из предположения, что была некая негритянская цивилизация, в которой душа или чувство были на первом месте, и она не была сухая, рационалистическая. Мы же представители сухой, рационалистической культуры, и, чтобы к чувствам обратиться, нам нужно сначала окунуться в океан джаза, например. А что здесь имплицировано? Здесь имплицировано различие культур: есть европейская культура, культура разума, научного прогресса, и есть негритянская культура, культура, экземплифицирующая отдельно выделенные человеческие свойства, или способности. В европейской культуре мы имеем отдельно разум, причем мы якобы знаем, чем он отличается от чувства, а вот здесь мы имеем чувство, тоже в предположении, что мы знаем, чем одно отличается от другого. И от того, что мы сегодня ставим знак минус на слове «разум» (то есть у нас комплекс неполноценности перед неграми), ничего не меняется в интеллектуальном смысле по сравнению со вчерашним днем, когда мы на слове «разум» ставили знак плюс, а на слове «чувство» — знак минус и привилегировали европейскую культуру как высшую. Все понятия и различения одни и те же. Комплекс ли у нас неполноценности перед негром или, наоборот, комплекс превосходства, умственный кретинизм один и тот же и в том и в другом случае.

Пока я объясняю, что такое не синкретизм, то есть предположение о различении способности не синкретично. В этом различении способности — оно не невинно — имплицировано различение иерархии культур. В различении иерархии культур имплицирована некая восходящая линия развития культуры. Человек непосредственных эмоций, ощущений, которые характеризовались синтетичностью, — это предшествующие этапы, низшие этапы, на которых — синкретизм восприятия мира. Слова, например, якобы не были отдельно, они были всегда контекстуальны, то есть их значение и смысл не вынесены за контекст. Я пока описываю размазанную синтетическую, или синкретическую, культуру, от которой пошло развитие в сторону все большей абстрактности, выделения отдельно того, что принадлежит рассудку, и того, что принадлежит чувству. Значения слов формулируются четко, независимо от ситуации, от контекста, или, иными словами, появляется возможность формального аппарата, формализма. И это все происходит в европейской культуре, которая есть венец развития. Я не случайно сказал, что во всех понятиях и различениях имплицировано ценностное представление о некоторой линии развития, о некотором прогрессе. Более того, в нашем языке мы ведь привыкли вообще все различать: скажем, есть философия, а есть наука, есть физика, а есть химия, есть наука, а есть общество, есть наука, а есть еще экономика и так далее. Существует дифференцированный мир наших представлений, в котором мы различаем не только способности человека, не только культуры, но и области деятельности.