Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии — страница 8 из 156

Дурная повторяемость явления — она и есть то, что Пифагор называет беспредельным. Беспрерывно повторяется акт раскаяния, сожаления или другой эмоциональный акт, и ничего не извлекается из опыта, или ничто не переключает человека, совершившего этот опыт, в такой регистр жизни, где возможно извлечение смысла раз и навсегда. Здесь мы имеем различие между тем, где есть смысл, и, с другой стороны, беспредельным, где извлечение смысла не происходит. Короче говоря, в человеке, который болтается между бесконечно сменяющимися и фактически одними и теми же дурно повторяющимися состояниями, не происходит того, что в восточной философии называлось изменением сознания. Кстати, то, что делал Платон во время известных де-факто голодовок, или то, что греки делали в совершенно закрытой для нас секте Пифагора, возможно, очень похоже на то, что делали, скажем, йоги на Востоке. В словесном текстуальном описании, когда речь идет о предельном и беспредельном, Пифагор, указывая на то, что беспредельное (то есть уходящее в дурную бесконечность) там, где не происходит изменения сознания, конституирования в человеке некоей структуры, обозначает эту проблему в предположении, что структура — это неминуемо конечное (конечное в смысле отличия от дурной бесконечности).

Значит, события должны не повторяться, а совершаться таким образом, чтобы путем извлечения опыта произошло переключение в другой регистр сознания и человек впал в некую структуру (а структура, по определению, есть обозримое конечное) и тем самым (я теперь пользуюсь греческим словом) оказался в бытии. Говорим «бытие», или «предел» (поскольку Пифагор не пользуется словом «бытие», а использует слово «предел»[21]*), но бытием называется то, другое, измерение, в котором нет дурной бесконечности, если под дурной бесконечностью иметь в виду не просто то, что математики называют бесконечным (когда к одному числу прибавляется другое или когда нет такого числа, больше которого не было бы). У греков имеется в виду пока нечто другое: то, что они интуитивно угадывают и что связано вообще с проблемой извлечения смысла и с особым регистром <сознания>, который случается с человеком после извлечения смысла.

Бытие — это то, где человек остановился и раз и навсегда нечто сделал. Проблема не в том, чтобы раскаиваться из-за совершенного, проблема в том, чтобы в состоянии раскаяния включиться в особый регистр сознания, чтобы больше не совершить того, что приводит к раскаянию. Тиран должен вдуматься в свою природу тирана: это она вызывает предательство друзей, а не конкретные эмпирические неправильные суждения о том или другом частном друге. Все частные обстоятельства друг на друга непохожи, и каждый раз есть надежда на силу непохожести частного. Когда Парменид говорит, что бытие сплошное, он хочет сказать, что бытие есть то, что не расколото частностью, или партикулярностью, и в этом смысле оно есть Одно. Ведь наша неспособность изменить состояние сознания все время покоится на нашей благой уверенности, что то, что вызывает раскаяние, не повторится, потому что каждый раз все разное, и каждый раз сама частность, или отделенность явлений друг от друга, или бесконечность их эмпирического многообразия (слово «многообразие» в этом смысле греки не употребляют), позволяет нам нестись, не останавливаясь, по потоку небытия в блаженной уверенности, что можно размножать бытие и времена.

Напомню, чтобы проиллюстрировать проблему бытия, еще один из платоновских мифов. Воин по имени Эр пал на поле сражения[22]*, в действительности он не был убит, а лишился сознания, но был принят за убитого и отправлен в царство мертвых. И с ним случилось то, чего со смертными не случается: смертные не возвращаются из царства мертвых, а он вернулся, и ему предложено было снова прожить жизнь, но уже на основе опыта, извлеченного из своей собственной жизни, а извлекая опыт, можно не повторять ошибок и можно открыть себе двери в повторение жизни. И Платон устами Эра с удивлением (наигранным, конечно) говорит о том, что смертные люди удивительно плохо делали этот второй выбор. Лишь Одиссей сумел выскочить из честолюбивой структуры своей предшествующей жизни, структуры поиска приключений, и решил быть нищим и скитаться, живя на подаяние.

Особенно плохо выбирали тираны, они твердо говорили себе: вся моя беда в том, что я распугал друзей вокруг себя, и не имел друзей, и был один, сейчас я наберу себе команду друзей. Только в себя, как говорит Платон и как говорит греческая трагедия «Эдип», он не заглядывал. Абсурдно говорить о том, что тиран все-таки мог поостеречься и не разгонять друзей, одиночество — натура тирана, и последующая цепь событий может быть изменена только изменением природы самого тирана. Вот в этом смысле природа у греков называется «фюзис» (греческое «фюзис» несколько иное, чем то, что называется природой в позитивном естествознании с XVII века по сегодняшний день). Абсурдно говорить о том, что Гитлер мог бы распустить колхозы, то есть отказаться от формы, вытекающей из природы нацизма и являющейся идеальным средством тотального контроля над населением. <…>

Греки говорят: бытие одно и время одно, оно не размножается (и это они называют бытием). Оно одно, уже есть, но мы об этом не знаем. А что значит «уже есть»? То, к чему мы не применяем термина «происхождение» и происхождение чего мы не прослеживаем. Истина жизни Эдипа уже есть: он спит со своей матерью и убил своего отца, истина есть до всех тех действий, которые он предпримет сознательно, кстати, в поисках этого бытия. Но что бы он ни делал, бытие уже есть, только он об этом не знает, уже есть, и мы не должны выяснять, откуда оно. Само оно не имеет происхождения; в том, как мы об этом говорим, мы его допускаем, чтобы понять нечто другое, а именно то, что происходит с Эдипом после того, что бытие уже есть. Уже есть, я повторяю, и мы отказываемся от применения термина «происхождение», не рассматриваем это во времени, а значит, это вечно. Рассуждая о бытии, греки всегда имеют в виду вечную душу, в которой существуют истины до встречи с конкретными предметами, относительно которых эта истина является истиной. В мифе Платона о мальчике-рабе Сократ[23]* извлекает из души мальчика извечно имевшуюся в его душе теорему Пифагора, мальчик вспоминает утонувшие в глубине души знания, которые являются следами встреч в вечности с богом, как выражались греки.

Повторяю, что язык не есть буквальное утверждение: какая разница с точки зрения символики нашего языка, говорю ли я о встрече с богом или говорю, что бытие вечно и неподвижно (здесь нет ни одного слова о боге). Но попробуйте понять сказанное буквально: бытие вечно и неподвижно, значит, этого нельзя помыслить, этого нет. [Бытие] неподвижно, если я больше не совершаю того, из-за чего мне приходится раскаиваться; совершение чего-то и раскаяние из-за совершенного — и то и другое — реальные эмпирические события, которые появляются, исчезают, снова повторяются. А вот в тексте Парменида сказано: «В бытии нет ни появления, ни прехождения»[24]*.

Обычно комментаторы это понимают в том смысле, что греки отрицали становление, изменение физических предметов во времени, поскольку в тех понятиях, которыми они располагали, они не могли справиться с пониманием факта изменений в мире. Но совсем не об этом шла речь. Это просто язык, используемый для того, чтобы сказать, что предметы появляются, исчезают, раскаяние растворяется: я ведь не могу постоянно оставаться в состоянии раскаяния в силу порога чувствительности и способов ее организации (нельзя быть вечно взволнованным). То, о чем говорил Пифагор, потом прекрасно понимали, как ни странно, не философы, а деятели театра, и это понимание состояло в следующем: надо так построить машину театра, чтобы из случившегося раз и навсегда извлечь смысл и не повторять того, из-за чего я испытываю какие-то состояния, поскольку удержать их по законам чувствительности я не могу. Что-то перестает меня раздражать, потому что чувства притупляются, и если что-то зависит от притупляемости чувств, то это «что-то» рассеивается и исчезает. Пифагор имел дело именно с проблемой того, как это удержать.

У Парменида повторяется то же самое. Я сказал, что раскаяние и событие, вызвавшее раскаяние, — это события в нашем регистре жизни, в том режиме, к которому способна наша психофизическая организация, они появляются, исчезают; теперь назовем все это возвышенными словами «становление», «пребывание», «исчезновение». Так вот, скажет Парменид, этого нет в той мере, в какой есть бытие; по отношению к этому бытие есть то, что неподвижно и одно в том смысле, что человек выскочил из дурной последовательности или сцеплений события, вызывающего раскаяние, раз и навсегда, или пребыл раз и навсегда, или извлек опыт и смысл, извлек то, что уже есть. Ведь поступок и сам факт раскаяния все время указывают на то, что уже есть истина относительно меня самого и того, что реально означают мои поступки. И если я переключусь, то, прервав дурную бесконечность, я попаду в то, что уже есть и о чем нельзя сказать, что этого никогда не было или что это будет лишь в будущем. В будущем не будет, потому что удваивать, утраивать, размножать времена и бытие невозможно. Бытие одно, и оно всегда в настоящем, все целиком. Вот это «все целиком в настоящем» и есть особая бесконечность, включающая в себя человека, объемлющая или продуктивная бесконечность, все время актуализируемая.

Перед тем как я приведу банальный пример, мы должны закрепить одну вещь. Есть то, что греки называют бесконечностью (она всегда внутри конечного, называемого бытием), и то, что греки называют беспредельным, небытием, неопределенно многим, и так далее. То, что они называли особым бесконечным, или бытием, я независимо от терминов греческой философии называл некоей другой жизнью, отличной от нашей повседневной, обыденной жизни. Хочу подчеркнуть, что бытием называется нечто живущее: оно столь же живо, как и мы, но живет особой жизнью, более цельной, осмысленной. Это означает, что там, где греки говорят о смыслах, об одном