— Г. А). Он носил в себе это сознание, был горд им и, сам не зная этого, был счастлив им. Он любил до сих пор только себя одного и не мог не любить, потому что ждал от себя одного хорошего и не успел еще разочароваться в самом себе. Уезжая из Москвы, он находился в том счастливом, молодом настроении духа, когда, сознав прежние ошибки, юноша вдруг скажет себе, что все это было не то, — что все прежнее было случайно и незначительно, что он прежде не хотел жить хорошенько, но что теперь, с выездом его из Москвы, начинается новая жизнь, в которой уже не будет больше тех ошибок, не будет раскаяния, а наверное будет одно счастие» (11,40–41).
В составе кавказского пехотного полка Оленин попадает в станицу Новомлинская, что на Тереке.
Ему отведена квартира в одном из лучших домов поселения — у хорунжего. Оленин влюбляется в дочь хозяина — красавицу Марьяну, но не о ней сейчас речь. Он знакомится с местной знаменитостью — старым охотником дядей Брошкой, одиноким заштатным казаком и славным пьяницей. Во время первой же охоты они с Брошкой набредают в чаще на разлапистую грушу — обвитое виноградником место, похожее на крытую уютную беседку, темную и прохладную. Это логово рогача — оленя (Хлебников называл оленя «деревом-зверем»). На следующий день Оленин один отправляется туда: «День был совершенно ясный, тихий, жаркий. Утренняя свежесть даже в лесу пересохла, и мириады комаров буквально облепляли лицо, спину и руки. Собака сделалась сивою из черной: спина ее вся была покрыта комарами. Черкеска, через которую они пропускали свои жалы, стала такою же. Оленин готов был бежать от комаров: ему уж казалось, что летом и жить нельзя в станице. Он уже шел домой; но, вспомнив, что живут же люди, решился вытерпеть и стал отдавать себя на съедение. И, странное дело, к полдню это ощущение стало ему даже приятно. Ему показалось даже, что ежели бы не было этой окружающей его со всех сторон комариной атмосферы, этого комариного теста, которое под рукой размазывалось по потному лицу, и этого беспокойного зуда по всему телу, то здешний лес потерял бы для него свой характер и свою прелесть. Эти мириады насекомых так шли к этой дикой, до безобразия богатой растительности, к этой бездне зверей и птиц, наполняющих лес, к этой темной зелени, к этому пахучему, жаркому воздуху, к этим канавкам мутной воды, везде просачивающейся из Терека и булькающей где-нибудь под нависшими листьями, что ему стало приятно именно то, что прежде казалось ужасным и нестерпимым. Обойдя то место, где вчера он нашел зверя, и ничего не встретив, он захотел отдохнуть. Солнце стояло прямо над лесом и беспрестанно, в отвес, доставало ему спину и голову, когда он выходил в поляну или дорогу. Семь тяжелых фазанов до боли оттягивали ему поясницу. Он отыскал вчерашние следы оленя, подобрался под куст в чащу, в то самое место, где вчера лежал олень, и улегся у его логова. Он осмотрел кругом себя темную зелень, осмотрел потное место, вчерашний помет, отпечаток коленей оленя, клочок чернозема, оторванный оленем, и свои вчерашние следы. Ему было прохладно, уютно; ни о чем он не думал, ничего не желал.
И вдруг на него нашло такое странное чувство беспричинного счастия и любви ко всему, что он, по старой детской привычке, стал креститься и благодарить кого-то. Ему вдруг с особенною ясностью пришло в голову, что вот я, Дмитрий Оленин, такое особенное от всех существо, лежу теперь один, бог знает где, в том месте, где жил олень, старый олень, красивый, никогда, может быть, не видавший человека, и в таком месте, в котором никогда никто из людей не сидел и того не думал. „Сижу, а вокруг меня стоят молодые и старые деревья, и одно из них обвито плетями дикого винограда; около меня копошатся фазаны, выгоняя друг друга, и чуют, может быть, убитых братьев“. Он пощупал своих фазанов, осмотрел их и отер теплоокровавленную руку о черкеску. „Чуют, может быть, чакалки и с недовольными лицами пробираются в другую сторону; около меня, пролетая между листьями, которые кажутся им огромными островами, стоят в воздухе и жужжат комары; один, два, три, четыре, сто, тысяча, миллион комаров, и все они что-нибудь и зачем-нибудь жужжат около меня, и каждый из них такой же особенный от всех Дмитрий Оленин, как и я сам“. Ему ясно представилось, что думают и жужжат комары. „Сюда, сюда, ребята! Вот кого можно есть“, — жужжат они и облепляют его. И ему ясно стало, что он нисколько не русский дворянин, член московского общества, друг и родня того-то и того-то, а просто такой же комар, или такой же фазан или олень, как те, которые живут теперь вокруг него. „Так же, как они, как дядя Ерошка, поживу, умру. И правду он говорит: только трава вырастет“» (II, 105–106).
Что бы я ни был — я такой же зверь, как и все, и на мне тоже трава вырастет. Я — лишь рамка, в которую водворена часть единого Божества и надобно жить наилучшим образом. Ах, как хорошо! И отчего прежде я не был так счастлив?
Итак, пойдем по кругу еще раз… Полдень. Солнце в отвес. Жара немилосердная. Дикая непролазная глушь. Тучи комаров. Оленин в этой комариной атмосфере, как в пищащем кровососущем коконе. Окуклен живой тканью. Он безумно страдает, и вдруг то, что только что казалось ужасным и нестерпимым, как будто впитывается с кровью миллионножалым покровом и уходит в полдневную тишь. Он отдает себя на съеденье, и из комариного теста вылепляется новое восхищенное тело. Нарождается иное видение. Речь идет не о содержании впечатления, которое поддается ментальному развитию, а о существовании самого впечатления. Оленин ловит это существование в качестве отличного от содержания впечатления. В содержании всегда заложено переживание нами этого содержания, а переживание включает представление о причине. Причина же содержит в себе допущение о том, как устроен объективный мир. А эти допущения относительно того, как устроен объективный мир, как раз и должны быть подвергнуты редукции. Иначе не услышать того, что говорит впечатление. Комар — существо в объективном мире. Более того, мое восприятие этого насекомого и моих состояний, вызванных встречей с ним, всегда содержат в себе понимание или представление причины моих состояний. Мне он не люб, потому что пребольно кусается и отвратительно пищит. То есть качество комара вызвало во мне состояние, которое я переживаю (состояние боли, страдания и т. д).
Но у героя все по-другому. Все, что он испытывает, — вообще не имеет отношения к материальному составу. Оленин как бы спрашивает себя: «Нет, что я на самом деле чувствую?» И комар — феномен, который сам себя показывает. Не мысль как отражение чего-то, а бытие мысли. Бытие мысли как когеренция усилия со многих точек времени и пространства — здесь и сейчас, в некоей полноте и уникальности индивида, сполна присутствующего. Значит, впечатление в своем континууме развивается не по содержанию, а по каким-то своим формальным условиям. Я сказал бы: по топосу, по какому-то пространству, в котором выполняются, в совершенном и в полном виде, все действия или предназначения этого содержания. Живое впечатление мы не можем знать, но лишь своим опытом породить и присутствовать невербально, целиком и полностью, сейчас и здесь.
Что увидел Оленин? Деревья? Птиц? Зверей?
На все это он пока что просто смотрит… Что он на самом деле увидел? Пришел узнать, о чем знал лишь понаслышке? Добыть зверя, которого добыть не удавалось? Нет, все не то. Его скитания по лесу строятся не по принципу смены образов и новых ощущений и даже не наращиваясь по оси значений. Природа по случаю складывается воедино. И как единая картина, она имеет какой-то модус дления, чтобы актуализироваться в целом, независимо от перебора возможностей и точек зрения на нее. В этом длении и реализует себя чистая трансцендентальная форма, которая не имеет своим основанием содержание всех элементов множества. Я понял (увидел, до меня дошло, черт возьми!), и форма истинности этого есть теперь чистая форма актуализации всего.
Нас окружают не призрачные мечты и покорные мысли, которые, перестраивались бы по нашей прихоти, а плотная, кровная и многосоставная реальность, имеющая свою жизнь и свои отношения к прочим реальностям. Именно поэтому эта реальность вязка и требует от нас усилия, чтобы были развязаны и завязаны новые связи, прорыты в ней артериальные каналы и живые протоки. Я не могу произвольным усилием, чистой мыслью — без телесного события преображения расстаться со своим прошлым, ибо прошлое — не просто факты, а их записи вместе с нестираемым пониманием и непониманием. Я всем своим существом отгорожен и от прошлого, и от будущего. И лишь строя новое тело, преобразуя то, что Шекспир называет the body and pressure of time [образ и давление времени], я получаю свободу изменения и могу снять себя с крючка прошлого. Что и делает Оленин.
Теперь лес прелестен. А богатое безобразие чащи получает свой образ и могучий характер. «Брат-лес бытийствует, шумит» (Пастернак). Мириады насекомых ведают, что творят. Толстой говорит, что они идут к роскошной темной зелени, бездне зверей и птиц, наполняющих лес, и пахучему жаркому воздуху. Комар открывает мир (кипучий эпик Толстой не знает событий больших и малых — все они равновелики). У Пастернака: «В Начале Плыл Плач Комариный…» (1,147) — У Толстого — комар тоже в благовествующем начале. Оленин буквально своей кровью платит за новую жизнь. Насекомые — сборщики этой дани. Теперь герой своим телом насыщает все вокруг. Его кровь летает, поет. Стрекало озорства и боли, впившееся в плоть, и внутри, и снаружи, оно разрушает границу между внутренним и внешним, субъективным и объективным и т. д. Из орудия пытки оно превращается в хирургический инструмент просто-таки космической операции второго рождения. Сочная листва, купающаяся в солнечном свете, бликует тенями и озарениями на моем лице. Воздух, которым я дышу, делает глубокую голубизну неба. Чаша небес до краев наполнена моим взором. Бесконечная и прекрасная даль положена в предел немыслимой близости.
Вот здесь и сказывается сверх всякой пропорции присутствие всемогущего бога молодости и способность превратиться в одно желание, в одну мысль, о которой Толстой говорил в начале повести.