Лекции по русской литературе — страница 10 из 39

и Нагибина. Яков Эльсберг – любопытная фигура, в шестьдесят втором году его исключили из Союза писателей и даже из партии[19] за то, что он был при Сталине настоящим профессиональным доносчиком – «доносчик», слово понятно? Стукач, informer, да. Есть еще какое-то жаргонное английское слово – stitch, snitch? Snitch, да. Snitch – это стукач. А в то время он еще был не изобличен. И он еще ругал за «ревизионистские рассказы» писателей Нагибина и Горбунова!

Кремлёв некий пишет о журнале «Москва» – это новый скандал. Не путать: «Литературная Москва», альманах, и журнал «Москва» – это разные совершенно вещи. Тогда им руководил писатель Атаров, и появилась повесть Анны Вальцевой «Квартира № 13»[20] (пишет). Это была одна из очередных сенсаций того времени, повесть лупил всяк кому не лень, потому что, во-первых, она очерняла нашу советскую действительность, показывала коммунальную квартиру, где [происходит] крушение идеалов и кончают самоубийством. Это действительно острая очень тема.

Появился отрывок из пьесы Анатолия Софронова, этого огромного человека-бегемота, «Человек в отставке». Этот отрывок тоже как разоблачительная статья читался. Он противопоставляет деятелей партии ревизионисту, художнику Медному, которого выгоняют из партии за его попытку реализовать какие-то партийные установки.

Перерыв сделаем маленький? Хорошо.


Встреча в шатрах. Пастернак

[Итак, мы говорили о]… так называемых проблемных статьях, и я думаю, что все они были инспирированы и шла подготовка к главному литературному событию этого года, которое состоялось девятнадцатого мая[21] с участием всего Политбюро, всего правительства, до Хрущева самого. На холме над Москвой-рекой были сервированы банкетные столы, под тентами, и встреча эта называлась – потом долго об этом говорили – «Встреча в шатрах». Шатер – это… как перевести слово «шатер»? Это такой восточный тент (смех), oriental tent, который предусматривает присутствие султана, хана. И на этой «встрече в шатрах» Хрущев произнес свою знаменитую речь, абсолютно хулиганскую, он был пьян. Он выпил очень много коньяку, его соответствующим образом подготовили помощники, и он набросился на жертву – Маргариту Алигер, о которой мы уже говорили, она возглавила альманах «Литературная Москва». Она была правоверная коммунистка, лауреат Сталинский премии, член партии. И это ей на этом сборище вышло боком. Когда Хрущев потребовал ее к ответу, она сказала, что не видит за собой никаких грехов, действует в соответствии с позицией партии, партия восстанавливает справедливость в жизни, а она хочет восстановить справедливость в литературе. Это вызвало безумную ярость Хрущева, и он закричал на нее: «Я вам не доверяю, я вам не доверяю, и мне беспартийный Соболев (а здесь еще сидел писатель Леонид Соболев, очень массивный, солидный человек, офицер, который писал о флоте разные сочинения) гораздо ближе, чем партийная Алигер!» – известная фраза была брошена. И Алигер была подвергнута полнейшему издевательству. Очень любопытное потом информационное сообщение было в «Литгазете»: «Состоялась встреча партии и правительства с представителями творческой интеллигенции. Выступили такие-то, такие-то… и в том числе Маргарита Алигер», и всё. А она, несчастная, там сидела и думала, что ее жизнь уже кончена.

Там произошел один любопытный и забавный эпизод. Единственной, кто осмелился поднять голос против Хрущева на этом вечере, – была писательница Мариэтта Шагинян. Она в прошлом году[22] умерла в возрасте девяносто девяти лет. Она была совершенно глухой, со слуховым аппаратом, в то время еще не очень хорошие были аппараты, а Хрущев орал так громко, что перегружал этот аппарат. Она ему закричала: «Что вы так громко кричите, не можете немножко поспокойнее говорить?» (Смех.) Надо сказать, что Мариэтта Сергеевна Шагинян в молодости принадлежала к формалистической писательской группе, а затем стала настоящей советской писательницей и впоследствии была настоящая сталинистка. Всегда говорила о своей приверженности Сталину. Я однажды – она даже об этом вспоминала много лет спустя – с ней оказался в одном Доме творчества в Крыму и, подойдя к ней, сказал: «Мариэтта Сергеевна, вам не хватает только трубки, чтобы походить на Сталина, усы у вас уже отличные» (Смеется, смех в зале.) Это стало известно в литературных кругах. И, я помню, незадолго до эмиграции эта старуха появилась на советском телевидении и выступала с позорнейшей совершенно речью. Она говорила: «Нет абстрактной человеческой доброты, есть только ленинская человеческая доброта» (смех).

(Реплика из зала: Маразм, маразм.)

Нет, это не маразм, это хуже маразма. Но тем не менее она оказалась единственным человеком, который тогда бросил вызов Хрущеву. Потом выступил Соболев с подхалимской речью, где он бил себя в грудь, кричал, что мы не дадим нашу родину, нашу партию, наши завоевания на растерзание всяким ревизионистам. Когда это все кончилось, единственный, кто подошел к Алигер и помог ей выйти из-за стола, – был писатель Валентин Овечкин. Это любопытная фигура (пишет). Это был писатель деревенской темы, настоящий партийный деревенский журналист, который писал о проблемах сельского хозяйства. Но в пятьдесят шестом году были такие люди с открытой душой, с совестью. Он понял, что больше врать не может и должен говорить правду. И начал разоблачать то, что происходит на селе, в сельском хозяйстве, стал одним из ближайших друзей Твардовского, «Нового мира»; и очень скоро он погиб, его критиковали, били, где-то он в Калуге[23], кажется, жил, и он покончил с собой. К чести Симонова надо сказать, что он тоже не сбежал с этого приема, отвозил Алигер домой на своей машине, и Алигер говорила: «Всё кончено, всё кончено, неужели это всё необратимо?» И я это могу прекрасно понять, потому что спустя пять[24] лет, в шестьдесят третьем году, я сам был мишенью Хрущева, он орал и махал кулаками, и это даже тогда было очень страшно. А в пятьдесят седьмом году, через четыре года после смерти Сталина, это было страшней на пять лет. Потому что неизвестно, что тебя ждет завтра. Фактически после этого началась подготовка к разгону московского отделения Союза писателей. Видимо, планировался полный разгон, превентивное мероприятие, чтобы не возник клуб Петёфи (смеется) и чтобы не возникло московское восстание. Всё, конечно, было чрезвычайно преувеличено, истерика вокруг литературы не соответствовала по масштабам тому, что происходило в литературе. Это, кстати говоря, типично для советской идеологической работы: неадекватная реакция на литературу, преувеличение значения и роли литературы. Какой-то провинциализм по отношению к этому. Им кажется, что книги могут взорвать их империю, а этого никогда не произойдет, но им кажется, что еще один такой роман – и развалится их строй. Как результат, как, видимо, подготовка к этому разгону писательского московского объединения, [в «Литературной газете»] появилась статья все того же Софронова «Во сне и наяву» – шесть подвалов из номера в номер, – где он громил всех, кого я сейчас упоминал, называя их пораженцами, ревизионистами, дегенератами – как только не называл, какие только анекдотические примеры не приводил. В этой статье описан замечательный эпизод, над которым хохотала вся либеральная молодая интеллигенция. Они уже были посмешищем для нас. Он писал: «Как любят Советский Союз по всему миру! Вот были мы недавно в Египте, и пришла идея ночью посетить пирамиду Хеопса. Машины домчали нас до пирамиды Хеопса, мы вышли, подошли к пирамиде, обнялись и, не знаю уж почему, все запели хором “Эй, ухнем”. И прибежал вдруг солдат, часовой, и спросил: “Кто вы?” Мы ему сказали: “Русские”, и он заплакал от счастья (смеется), что в Египте русские». И [затем Софронов] говорит: «Напрасно мы забываем выражение Маяковского – кто сегодня поет не с нами, тот против нас. Слишком рано литературные кликуши, эпилептики сдали в архив эти слова». И дальше он бьет критиков Огнева, Анастасьева за ревизионизм в театре, Кардина за развязные и злобные статьи и так далее. А вот его идеал поэзии: «Мы машинами степи накормим, будет день – этот день будет наш, мы заменим слово “Маккормик” большевистским словом “Сельмаш”» (смеется). Кончается эта огромная статья описанием беседы с рабочими в Ростове-на-Дону. Рабочие сказали ему: «Ну что, вот критиковал наш Никита Сергеевич этот журнал “Литературная Москва”. Я их поправил: это не журнал, а сборник. “Все одно, – сказали рабочие, – мы его не видели”» (смеется). А вот как писатели реагировали на критику Никиты Сергеевича – признали свои ошибки. «“Вот это правильно, – сказали рабочие. – А почему Симонов еще не признал? – спросили они. – Вы скажите обязательно Симонову, чтобы и он тоже признал свои ошибки”» (смеется). И [Софронов обещает] «Да, скажу» и приводит в конце афоризм Хрущева, который я хотел бы, чтобы вы записали сейчас, пожалуйста. «Кто хочет быть с народом, тот всегда будет с партией». Запишите, прошу вас (диктует): «Кто прочно стоит на позициях партии, тот всегда будет с народом».

«Оттепель» все-таки существовала, даже несмотря на весь этот довольно страшненький фон. Но температура ее напоминала температуру больного тропической лихорадкой: то поднималась вверх, то падала, в общем, что-то творилось непонятное. Шла, тем не менее, вырвавшаяся из-под контроля десталинизация, разгон сталинской группы, всех этих Молотовых, [о чем говорит] возникновение либерального мнения среди партийного аппарата. И все же готовился уже следующий скачок температуры – пастернаковский кризис. Пастернака знают все, да? И как этот кризис развивался? Кто был, кем был Пастернак для нашего поколения – об этом надо сказать несколько слов. Он был в течение нескольких поколений советской интеллигенции символом чистой поэзии, небожителем. У Беллы Ахмадулиной есть стихи: она его встретила в лесу, гуляла там, не знаю, с какой целью девушке надо ходить по лесу, но вдруг случайно из-за сосны вышел Пастернак, и он ее узнал; то, что она его узнала, – в этом нет сомнений. Он ее узнал как молодую талантливую поэтессу и заговорил с ней, а у нее отнялся язык от волнения, она не могла ему ни слова сказать и была очень надменна, чтобы как-то защититься от этой ауры, которая его окружала. Я вот сейчас прочту вам стишок, который, на мой взгляд, [объясняет], что значит его поэзия, какая это прелесть, какая это музыка. «Волны» – это стихи тридцатого года или тридцать первого.