Здесь будет все: пережитое,
И то, чем я еще живу,
Мои стремленья и устои,
И виденное наяву.
Передо мною волны моря.
Их много. Им немыслим счет.
Их тьма. Они шумят в миноре.
Прибой, как вафли, их печет.
Весь берег, как скотом, исшмыган.
Их тьма, их выгнал небосвод.
Он их гуртом пустил на выгон
И лег за горкой на живот…
Американцам, наверное, очень трудно это понимать, но тем не менее отчетливо, по-моему, слышна музыка этого стиха. Или, например, описание дачи.
На даче спят. B саду, до пят
Подветренном, кипят лохмотья.
Как флот в трехъярусном полете,
Деревьев паруса кипят.
Лопатами, как в листопад,
Гребут березы и осины.
На даче спят, укрывши спину,
Как только в раннем детстве спят.
Ревет фагот, гудит набат.
На даче спят под шум без плоти,
Под ровный шум на ровной ноте,
Под ветра яростный надсад.
Льет дождь, он хлынул с час назад.
Кипит деревьев парусина.
Льет дождь. На даче спят два сына,
Как только в раннем детстве спят.
Здесь такая музыка, что даже необязательно [понимать] все дословно. Я, кстати говоря, очень часто слушаю такого рода стихи и совершенно не стараюсь проникать в смысл, слушаю лишь как музыку слов и музыку ритма, ритм этих стихов.
Во время чисток тридцатых годов, когда Мандельштам был арестован и убит в сталинских лагерях, Пастернак уцелел. Хотя он мог легко, очень легко стать жертвой сталинских чисток, хотя бы потому, что когда-то Бухарин назвал его лучшим поэтом Советского Союза. Тем не менее он уцелел. Есть легенда о том, как Сталин ему позвонил: как-то ночью раздался телефонный звонок на даче Пастернака, и ему сказали, что с ним будет говорить Сталин. И Сталин пожелал с ним говорить о Мандельштаме, и Пастернак, по словам Ахматовой, вел себя на очень крепенькую четверку, не на пятерку. Знаете, эта советская система оценок? Пять – это высшая, а четыре – это вторая. Как в Америке? B, очень крепкое B. Это очень высокая оценка, потому что можно было просто сразу на двойку или на единицу себя вести, если Сталин в тридцать седьмом году вам звонит. И говорят, что кончился этот разговор так: Пастернак сказал: «Иосиф Виссарионович, я хотел бы с вами о многом, о многом поговорить». «О чем же?» – спросил Сталин. «О жизни и смерти», – [ответил] Пастернак. Сталин повесил трубку (смеется). После этого Пастернака прекратили печатать. Прекратили печатать его новые стихи, он был объявлен формалистом, но жить ему давали, он неплохо зарабатывал, все время переводил, он сделал новый перевод Шекспира, потом переводил «Гамлета»… За ним сохранили его дачу, он всячески помогал своим друзьям, но был забытым, полузабытым, его очень хорошо знала интеллигенция, но народ его совсем уже забыл. В пятьдесят шестом году стали появляться его новые стихи, никто еще не знал, что это стихи из романа «Доктор Живаго», никто не знал, что существует этот роман. Стихи были удивительные, потом появились оригинальные стихи. Надо сказать, что Пастернак отличался тем, что он невероятно долго сохранил молодость. Если вы возьмете снимки разных лет, то увидите, что на некоторых снимках он выглядит просто юношей двадцатидвухлетним, а ему сорок лет. Он все время молодым выглядел, это какая-то странность его. Он был, конечно, гений, в общем, не нормальный человек – особый, избранный. Вот взять, например, его стихи, которые он написал в пятьдесят шестом году, из книги «Когда разгуляется», тут есть цитата из Марселя Пруста: «Книга – это большое кладбище, где на многих плитах нельзя уже прочесть стертые имена». Но за этим эпиграфом идут стихи, как будто их писал молодой человек, а ему уже шестьдесят шесть.
Во всем мне хочется дойти
До самой сути.
В работе, в поисках пути,
В сердечной смуте.
До сущности протекших дней,
До их причины,
До оснований, до корней,
До сердцевины.
<…>
О, если бы я только мог
Хотя отчасти,
Я написал бы восемь строк
О свойствах страсти.
Это пишет шестидесятишестилетний человек. Поразительно, как молодой совершенно! Именно ощущение молодости, у него в это время началась любовь, то есть она началась раньше и разгоралась, в это время как раз разгар был любви к этой женщине, Ивинской Ольге, которая написала книгу, эту книгу хорошо бы вам, между прочим… Ее можно найти – «В плену времени». Есть по-английски, да? Она дает, кроме всего прочего, очень хороший материал по тому времени. И она описана в образе Лары в романе «Доктор Живаго», эта Ольга Ивинская. Эти стихи – результат вдохновения этой любовью, этой жизнью, это какая-то новая молодость, которая совпала с изменениями в обществе. У него есть замечательные стихи, называются «Вакханалия», рекомендую их прочесть, необязательно, но хорошо бы, где он пишет среди прочего:
И великой эпохи
След на каждом шагу
B толчее, в суматохе,
В метках шин на снегу.
B ломке взглядов, симптомах
Вековых перемен,
B наших добрых знакомых,
В тучах мачт и антенн.
На фасадах, в костюмах,
В простоте без прикрас,
B разговорах и думах,
Умиляющих нас.
И в значенье двояком
Жизни, бедной на взгляд,
Но великой под знаком
Понесенных утрат.
Никто не знал из широкой публики, что он написал роман, огромный роман «Доктор Живаго», этот роман несколько раз уже был на грани публикации, потому что, по сути дела, там не было прямой крамолы. Опять это проклятое слово «крамола». (Revolt?) Revolt – это бунт, а это мягче, чем revolt. Такой suppressed revolt, вот так, пожалуй. И роман «Доктор Живаго» все знают, должно быть, пересказывать его нечего, это история русского интеллигента, который был врачом и писал стихи, который прошел через революцию, через все мытарства времени, умер где-то в двадцать девятом – тридцатом году, любил своих женщин, терял своих близких, терял надежды, терял и находил новые и [который] в конце концов пришел – это первое, собственно говоря, явление религиозного возрождения русской интеллигенции – к открытому отречению от атеизма и к принятию Христа. В этом огромное значение «Доктора Живаго», именно в этом, я думаю. Именно поэтому, вероятно, его так и не напечатали, хотя несколько раз уже говорили: «Ну что, абстрактный роман, ничего там нет против советской власти, давайте напечатаем, и все будет о’кей», а уже назревал огромный скандал, уже в Италии его издали – он передал его в Италию. Скандал сначала был под ковром, на поверхность ничего не выбивалось, это очень типично для Советского Союза, кстати говоря. Вот, например, история с «Метрополем» – половина этой истории была под ковром, тоже лупили под ковром. И только когда Шведский комитет королевский[25] присудил Пастернаку Нобелевскую премию, началась кампания. С чего она началась. Первым появилось в «Литгазете» письмо членов редколлегии «Нового мира», Твардовского – Твардовский тоже виноват, тоже участвовал в травле Пастернака. И Симонов участвовал. Совершенно очевидно, что эти письма были инспирированы КГБ. Затем выступил шеф КГБ тогдашний, товарищ Семичастный, который назвал Пастернака свиньей, пробравшейся в наш цветущий советский город. И началась nationwide campaign: включились рабочие, колхозники, учащиеся, студенты, интеллигенты по всей стране. Все письма начинались так: «Мы не читали романа “Доктор Живаго”, но нельзя (смеется) закрывать глаза на это безобразие…» и так далее и тому подобное. И «давайте громить», и прочее. У нас есть еще время или нет? Маловато. Десять минут, о’кей. Студенты Литинститута, их обязали устроить демонстрацию против него, как бы спонтанную. Две трети студентов закрылись в туалетах, чтобы не выходить, девочки прятались в уборных, но все-таки сотня вышла подонков и кричали: «Иуду Пастернака вон из Советского Союза!» Они уже решили тогда его, видимо, изгнать из Советского Союза. И надо сказать, что все, без исключения все люди, на что я хочу особенно обратить внимание и подчеркнуть, все, о ком мы говорили на двух предыдущих [занятиях], прошлый раз и сегодня, все эти либеральные писатели, участники первых шагов возрождения, так сказать, свободомыслия, все без исключения участвовали в травле Пастернака. Ни один из них не проголосовал против исключения Пастернака из Союза писателей. Очень многие участвовали в прямой его травле, за исключением Ильи Эренбурга, который, как пишет Ивинская, в эти дни сам подходил к телефону, а ему звонили, чтобы вовлечь в эту кампанию, и говорил: «Ильи Эренбурга нет дома. Он будет не скоро» – и вешал трубку (смеется). Это была крайняя степень смелости. Что касается других – то все без исключения. Я просто хочу несколько примеров привести из Ивинской, она это всё оживляет в памяти у нас. Очень быстро люди все забывают, я помню по себе, как годы проходят, десятилетия проходят, ты привык думать…
Выставка в Манеже
…Он рисовал пропагандистские полотна. [Дмитрий] Налбандян написал, по-моему, тысячи полторы Лениных и тысячи три Сталиных, и все это повторялось [на его] полотнах. На этих академиков напирала уже молодежь. И они решили спровоцировать Хрущева на то, чтобы ударить по новой молодежи. Как в литературе был Кочетов, Грибачев и Софронов, так в живописи были такие имена, как [Владимир] Серов, Александр Герасимов и [Александр] Лактионов. Это были представители реакционного сталинского псевдоакадемического искусства. Серов был предметом шуток и анекдотов в семье молодых художников, он был похож на Софронова в литературе, большущий человек, толстый, увенчанный медалями. Была такая песня патриотическая в Со