Лекции по русской литературе — страница 18 из 39

<…>…ведет всегда к теме (нрзб). Он [Вознесенский] тоже собирал тысячи, они даже спорили часто, кто больше соберет людей. Евтушенко говорит: «Я за один день соберу… пятнадцать тысяч человек». А Вознесенский говорит: «Я за полдня соберу». Аудитория [Вознесенского от аудитории] Евтушенко отличалась все-таки. Не было истерических девочек – были девочки больше как бы интеллектуалы, что называется «физики». В частности, у него [Вознесенского] довольно много стихов про Дубну, это такой город физиков под Москвой. Если я сейчас найду… он называет этих людей, населяющих Дубну, «цвет нации», говорит о них «цвет нации божественно оброс», то есть они бородатые. Это его люди, цвет нации, который божественно оброс. И, однако, stardom его невероятно волновал, и эстрадный этот успех, он тоже был суперзвезда. (И Белла Ахмадулина, кстати, меньше, но тоже была заражена болезнью звездности.) Я помню, как они спорили, я два раза присутствовал при забавных эпизодах, отражающих взаимоотношения между Евтушенко и Вознесенским, между двумя главными фигурами этого движения. Году в шестьдесят пятом мы ехали втроем в машине, и они начали спорить друг с другом. Один говорит другому, я не помню точно, кто кому: «Ты думаешь, я не знаю, что ты обо мне сказал на телевидении в Риме? А мне об этом рассказали римские друзья. Когда тебя про меня спросили, ты сказал, что Евтушенко – жокей без лошади». А тот [Вознесенский] говорит: «А ты думаешь, я не понял, что ты написал обо мне, будто я похож на обмылок, на кусочек мыла, который нельзя взять, возьмешь, а он все время выскальзывает из рук. Ты что думаешь, я не понял, что это ты меня имел в виду?» А он [Евтушенко] говорит: «Я не тебя имел в виду, я имел в виду такой тип людей, как твой, понимаешь? (Смех.) Вовсе не тебя. А что ты про меня сказал в интервью Atlantic Monthly?» И так далее. И я понял, что они делят мир. Просто-напросто идет раздел глобуса. Имеется в виду: ладно, я езжу в Италию и Испанию, а ты уж туда не суйся, пожалуйста (смеется), езди в Америку – вот в таком духе. И у них отношения сложились очень неприятные. Евтушенко когда-то занимался дурацкой игрой: ему стоило выпить стакан, как он начинал выпрыгивать из машины, хватать первых попавшихся людей на улице и спрашивать: «Кто лучший поэт России? Отвечайте, кто лучший поэт России?» Люди: «Идите к черту, мать ее, отстаньте от меня!» – первая реакция. Но когда говорили: «Вознесенский» – это был самый страшный удар, удар ниже пояса. Тут он просто сгибался и отползал. Незадолго до своего отъезда я как-то был у Евтушенко в Переделкине, мы с ним о чем-то поговорили, и я пошел к себе домой. И по дороге обнаружил, что забыл шапку. И пошел обратно за шапкой и встретил в аллее Вознесенского. Тот спрашивает: «Ты куда?» Я объяснил, что шапку забыл у Евтушенко. Вознесенский говорит: «Я пойду с тобой и воспользуюсь этим для того, чтобы с ним помириться, а то вот проходит десятилетие за десятилетием (смеется), а мы всё с ним враги, а тут хороший предлог – ты идешь за шапкой, я по дороге с тобой встретился, мы так небрежно зайдем и просто будем говорить, потом ты уйдешь, а мы останемся вдвоем и выясним всё и решим». Я говорю: «Прекрасно, давай так и сделаем». Прошло всего десять минут, как я оттуда вышел, и мы заходим опять в этот дом, я слышу его голос: «Кто там?» Я говорю: «Это я, я шапку здесь забыл» – и кричу ему в глубину дома: «Но со мной еще Андрей, он хочет с тобой поговорить». И вдруг какое-то смущенное молчание. Я тут: «Ну что, можно войти?» – «Да понимаешь ли…» Но мы уже входим в это время в комнату и вдруг видим совершенно невероятную сцену: сидит Евтушенко в халате, хотя только что был в свитере и джинсах, и ему делают педикюр, то есть полируют ногти на ногах. Это жуткий момент, я понял, в каком оказался положении и тот и другой, но особенно Вознесенский (смеется). Он пришел мириться, а Евтушенко его принимает просто как римский император, сидя и делая педикюр. Пересечение странных, недоумевающих взглядов – и Евтушенко говорит: «Понимаете, братцы, это единственное, что я себе позволяю в жизни» (смех). Тут я уже не выдержал, ушел, оставив их вдвоем, и уехал из России, не знаю, чем кончилось (смех).

Вознесенский, в принципе, возрождал формальный поиск в русской поэзии. Его афиши напоминали двадцатые годы: когда афиши появлялись на стенах, названия стихов звучали разительно вне официальной литературы, вне угрюмой, мрачной советчины, они были такими яркими, необычными, как космические птицы. Я помню, как мама моя – мы с ней шли по Ленинграду, увидели его афишу – сказала: «Как будто время сдвинулось, и я вижу афишу ЛЕФа или какой-то другой поэтической группы, как будто сейчас двадцатые годы». Вознесенский очень, между прочим, любил Америку, и любит, по-моему, так же. Америке многое в его стихах посвящено. Но это Америка особая, не та Америка, которую вы увидите вокруг себя, это Америка, которая проходит через стихию русского языка, преображается языковой игрой. Вот посмотрите, как он играет языком, изображая Америку сейчас:

Обожаю

твой пожар этажей, устремленных к окрестностям рая!

Я – борзая,

узнавшая гон наконец, я – борзая!

Я тебя догоню и породу твою распознаю,

по базарному дну

ты, как битница, дуешь, босая!

Под брандспойтом шоссе мои уши кружились,

как мельницы,

по безбожной,

бейсбольной,

по бензоопасной Америке!

Кока-кола, колокола,

Вот нелегкая занесла!

Замечательно, по-моему. Кока-кола, колокола, вот нелегкая занесла. И в этой языковой игре находясь постоянно, он ее не забывает даже тогда, когда у него действительно что-то болит, когда он о чем-то пишет с гневом. В его знаменитых стихах «Бьют женщину» он описывает действительный факт – избиение женщины одним писателем. «Бьют женщину. Блестит белок. В машине темень и жара. И бьются ноги в потолок, как белые прожектора! Бьют женщину. Так бьют рабынь. Она в заплаканной красе срывает ручку как рубильник, выбрасываясь на шоссе! И взвизгивали тормоза. К ней подбегали, тормоша (рифмовка такая, изысканнейшая, совершенно невероятная: тормоза-тормоша). И волочили и лупили лицом по лугу и крапиве…» И вдруг впервые за все время настоящая ярость: «Подонок, как он бил подробно, стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг!» Вознесенский явно был жутко возмущен и в жуткой ярости, но освободиться от языковой игры, метафоричности, от этого облака, в котором он вечно живет, он никак не мог, да ему и не надо было. Освободившись, он бы перестал уже быть Вознесенским. Может быть, поэтому и возникает образ бессердечного трюкача вместо поэта. Он и сейчас этого не утратил, и сейчас продолжает быть таким же ярким, таким же невероятным. В молодости, например, он никогда сам не ездил на мотоцикле. Он вообще никогда за руль не садится, боится ездить, говорит, вдруг я отключусь и куда-нибудь врежусь. Но мотоцикл – это грохочущий образ, бесконечной метафорой проходящий через всю его молодую поэзию. Он описывает, например, Ивана Грозного, то есть, пардон, Петра Первого на казни Анны Монс, его любовницы, немки. И царь сидит, и глаза его подобны буксующему мотоциклу. Мотоциклы везде, летят мотоциклы, за спиной мотоциклистов сидят женщины, они напоминают райские крылья. Мотоциклисты в белых шлемах, как ангелы в ночных горшках. Такого рода поддавками, аллюзиями, намеками левого свойства он тоже грешен был, у него есть так называемые футбольные стихи, он описывает «левый крайний, левый крайний, самый тощий в душевой, самый страшный на штрафной». На него идет защитник, всеми медалями изувенчан[39], сейчас тебя я изувечу, но левый крайний – символ левого искусства – проходит вперед – и попадает по воротам. Но Вознесенский все-таки более изощрен, его метафора не так впрямую идет, как у Евтушенко. Он пишет маленькие стихи «Посвящается Сартру», Жан-Полю Сартру. Он отличается тем, что ко всем великим людям входит как к своим корешам: Генри Мур, Сартр, Пикассо, с Пикассо он совершенно запросто, и пишет Шагалу. «Во мне семья»… нет, как это? «Я – семья, во мне… семь я… А весной мне снится, что я – восьмой» (смех).

…в результате [этого вечного мальчишества и возникает] конфликт с реальной литературой, с властями. Существует такой же инфантилизм, только в другой, перевернутой несколько степени, и в эмигрантской литературе – возьмите Лимонова книги, вы слышали про Эдуарда Лимонова? Это автор скандальной книги (пишет). Лимонов от слова «лимон», orange, mister Orange

(Реплика из зала: Lemon.)

Но по-русски-то лимон? А orange – это апельсин, пардон, lemon, да. Но мистер Орандж – это лучше (смех). Он пишет – кажется, скоро выйдет его роман, английский вариант – абсолютно независимые ни от кого, абсолютно свободные книги, книги вызова, вызывающие. Он против советских, но в то же время и против Сахарова. Он обвиняет в чем-то Сахарова, обвиняет Солженицына, он кричит, что он вместе с майором Каддафи готов взорвать все человечество в любой момент и что надо все уничтожить, Солженицына засунуть в сортир и так далее и тому подобное. Но в принципе это очень похоже на провинциальное злодейство (смеется), как говорили в старину – [хочет] поразить мир злодейством. А человеку уже тридцать восемь лет. Пушкина уже убили, понимаете? Этот инфантилизм жутко долго держится.

А герои нашего сегодняшнего занятия, Евтушенко и Вознесенский, до пятидесяти лет в мальчиках ходят. Как он вышел в шестьдесят первом году с такой причесочкой, худенький мальчик Андрюша, и начал громко кричать, и все восхитились, так он до сих пор хочет этого же восхищения. Не чего-либо другого, а именно этого же восхищения, какое было тогда. Не того чтобы люди поразились вдруг необычайной глубиной его соображений, нет. Он хочет, чтобы опять поразились, как он строен, какая на нем хорошая французская рубашка, как громко звучит его голос и какие блестящие метафоры он чеканит, а это он умеет действительно. Приведу пример его метафоры – роскошная, кстати, метафора; Вознесенский – человек фантастического таланта. Вот он описывает Генри Мура, Генри Мур – это британский скульптор, великий скульптор: