Генри Мур,
краснощекий английский ваятель,
носился по биллиардному сукну
своих подстриженных газонов.
Как шары блистали скульптуры,
но они то расплывались, как флюс, то принимали
изящные очертания тазобедренных суставов.
Замечательно, по-моему! Все это так и видишь; это как в каком-то фильме о <нрзб>: вдруг предмет расплывается…
«Остановитесь! – вопил Мур. – Вы прекрасны!..» —
Не останавливались.
(Смеется.) И это на каждом шагу, невероятное, я бы сказал, буйство: «Никелированные спинки кроватей текут, как разварившиеся макароны…»
Вот это вот всё. Я помню его стихи, где он описывает Дом творчества писателей в Переделкине. Вы знаете, что такое Дом творчества писателей? Это дом, где писателям дают комнату, умывальник и бонд (?), и питание. И там они должны сочинять свои бессмертные произведения. Или, как в современной России говорят, нетленки. Запишите, пожалуйста. Так говорят, когда «что ты пишешь?» спрашивают. «Сегодня нетленку писал» – это значит, не для редакции, не для журнала, а нетленные вещи, несгнивающие, вечные. И вот Вознесенский описывает Дом творчества в Переделкине, двадцать четыре окна по фасаду, мороз, из форточек – вы знаете, что такое форточка? В Америке нет форточек. Это маленькие такие кусочки [рам] в окнах, которые открываются для вентиляции. Из форточек в России раньше, когда не было холодильников, рефрижераторов, вывешивали в сумочках мясо, масло. Идешь мимо дома, а из каждой форточки висят продукты, чтобы они не сгнили. Вот нетленки, нетленки висят (смех). И Вознесенский говорит: из каждой из этих двадцати четырех форточек свешивались, как несвежие творческие замыслы (смеется), эти авоськи. Такого у него просто невероятное количество, невероятное.
Ему порой приходилось кое-что писать, чтобы оставаться в рамках официальной литературы. То есть нужно было время от времени кормить бегемота, подбрасывать ему какие-то куски, иначе бегемот вылезет и тебя пожрет. Что и делал Вознесенский. Мы все, в принципе, даже нынешние диссиденты, если уж честно говорить, мы все кормили бегемота. И Вознесенский этим грешен, и он этим занимался. Когда в шестьдесят третьем году Хрущев атаковал молодое искусство и литературу, об этом мы будем позже говорить более подробно, Вознесенский был одной из главных мишеней этой атаки. Он стоял на трибуне, а я был следующий, после него меня вытащили на трибуну. Хрущев сверху орал, кричал, махал кулаками, а Вознесенский стоял бледный, и, видимо, его качало жутко в этот момент, а зал кричал: «Позор, убирайся за границу», ужас какие вещи. И Вознесенский все время просил разрешения прочесть стихи у Хрущева, а зал орал, как зверинец, и не давал ему прочесть. Потом вдруг в паузе Хрущев сказал: «Читайте!», и Вознесенский начал читать стихи, чтобы показать, что он свой. Стал читать «Секвойя Ленина». Как будто бы в Калифорнии в каком-то national park одну из гигантских секвой – там есть General Sherman, General Grant и так далее, – а одну назвали Лениным. Американская полиция и реакционеры потребовали, чтобы ее переименовали. Ее переименовали, имя это постарались забыть, но она взлетела и висит, светящаяся, и все американцы знают, что это секвойя Ленина. И вот он прочел стихотворение это формалистическое. Оно не очень понравилось Хрущеву, но он понял, что это про Ленина, что Вознесенский – свой парень (смеется), но по форме очень не понравилось, конечно, не напоминало стихов Павла Махини, его любимого поэта, и он сказал: «Ну ладно, стихи вообще <нрзб>, но будете с нами – и сохранитесь, а против нас пойдете – сотрем в порошок!» Это типичный пример, как поэт вынужден кормить бегемота, понимаете? И тут трудно сказать, совсем ли неискренен Вознесенский был. Я не исключаю, что какой-то элемент искренности был, потому что Ленин – ну сейчас-то, наверное, уже нет, а тогда еще, я думаю, мог бы быть чем-то святым. В то же время атаковали фильмы молодежи – «Застава Ильича» Марлена Хуциева. Его обвиняли черт знает в чем, прямо в подрыве советской власти. А там ведь молодежь молилась на Ленина как на символ чистоты. И Вознесенский после шестьдесят третьего года – ну что делать – не печатают, выступать не дают, надо как-то исправлять положение – пишет поэму «Лонжюмо». Я не знаю, как это по-французски пишется, это французское слово, название маленького городка, где Ленин, когда был в эмиграции в Париже, устроил партийную школу для активистов, которые потом ехали в Россию и устраивали революцию. Где Вознесенский эту школу нашел, трудно сказать. Ее никто не знает, французы понятия не имеют, где она вообще, где-то возле аэродрома Орли. Но Вознесенский тем не менее написал поэму, такую аллилуйю Ленину, и очень этим сильно укрепил свои позиции. И снова стал в порядке, хотя даже в этой поэме, которая явно написана по заказу и с целью укрепить свое пошатнувшееся положение, тоже масса талантливого. Вот он летит на самолете, часто, кстати говоря, у него самолеты, там внизу земля – «А рядом лежит в облаках алебастровых планета – как Ленин, мудра и лобаста». Во-первых, рифма очень красивая, «алебастровых – лобаста». Во-вторых, как будто видишь: планета, у Ленина башка такая круглая (смеется). Это явно артистическое ви́дение. Потом вдруг разразился совершенно истерическим стихотворением «Уберите Ленина с денег». Знаменитые стихи. Как это, символ такой чистоты на деньгах, на предметах алчности? Деньгами расплачиваются, обманывают люди друг друга, а там Ленин! Нельзя, чтобы Ленин был на деньгах. Я затрудняюсь сказать… – мы так на эту тему за всю нашу дружбу с ним и не поговорили… – что есть тут элемент искренности – вероятно, раз такая уж истерика возникла! И это произвело очень сильное впечатление на молодежь, на слушателей, на читателей. Уберите Ленина с денег, действительно, вы – торгаши продажные, вы – коррупционеры, вы – взяточники, вы – гады, хамы, наследники Сталина – а вот наш Христос, уберите его с денег. Он чистый, ему нельзя на грязных предметах.
Еще я вам хочу показать его стихотворение, написанное по мотивам Эдгара По. Это из «Озы» – одной из самых знаменитых поэм Вознесенского раннего, мы сейчас говорим о раннем периоде, называется «Оза» (пишет). Это женское имя, не существующее в природе, придуманное им самим. Но расшифровывается оно так: Зоа, или Зоя, – это имя его жены (смеется). И здесь есть такие стихи в ритме Nevermore. Ворон как по-английски? Raven, да. И здесь Вознесенский употребляет матерщину, но, как вы знаете, советская цензура запрещает употребление <нрзб>words, абсолютно, категорически. Но он так это замечательно маскирует, что она и присутствует, матерщина, и не присутствует. Сейчас прочту, не знаю, поймаете вы это или нет.
В час отлива, возле чайной
я лежал в ночи печальной,
говорил друзьям об Озе и величье бытия,
но внезапно чёрный ворон
примешался к разговорам,
вспыхнув синими очами,
он сказал: «А на фига?»
Это явная рифма-ловушка так называемая.
«Человеком вам родиться б,
счастье высшее трудиться,
полпланеты раскроя…»
Он сказал: «А на фига?!»
Вот видите, какой колоссальной талантливости человек. Можно без конца цитировать его образцы артистизма, изобретательности. Но дело именно в том, что все это жутко затянулось, понимаете? Никак не могли они выйти из этого своего имиджа эстрадных звезд. Прошли шестидесятые годы, начались семидесятые, всё в стране переменилось абсолютно, все эти кукиши в кармане, эти намеки, хорошенькие пиджачки, рубашечки – всё это уже было в прошлом. Очень грустное, мутное, тяжелое время началось, а они всё еще выходили, всё так же кричали, как мальчики, так же выезжали за границу, демонстрируя, что в Советском Союзе как бы существует некая молодая фронда, а фронда уже старела, уже плеши появились, лысины, морщины, обвисало всё, они становились какими-то динозаврами. Мы с ними очень дружили, и с тем, и с другим, особенно в последнее время с Вознесенским. И я как-то сказал, довольно по-хамски: «Ну ты хотя бы, Андрей, прическу изменил, а то как ты стригся двадцать лет назад, так и сейчас стрижешься». Сейчас, говорю, никто уже не стрижется так. Но на это есть ответ такой: народ меня знает вот так (смеется). И я помню один из последних концертов Вознесенского, на котором я был, в зале Чайковского в семьдесят девятом году. Мне все время было неловко, я чувствовал себя немножко… не в своей тарелке, за него немножко стыдно было, потому что всё шло совершенно так же, как шло не в семьдесят девятом, и не в шестьдесят девятом даже, а в шестьдесят первом году. Тот же контакт с аудиторией, такая же аудитория, не только постаревшие, но и молодые уже подросли. Так же забывается нарочно какая-нибудь строчка, а из зала кричат, подсказывают – вот в таком духе все было.
В последнее время [и] Евтушенко из кожи вон лезет, чтобы сохранить популярность, играет в кино Циолковского. Я как-то включил телевизор незадолго до отъезда – и вдруг вижу на экране: какой-то очень знакомый, довольно обаятельный старик с длинной белой бородой… и говорит что-то не вполне официальное. Что такое?.. И только потом я догадался, что это Евтушенко в гриме был, в гриме Циолковского. Вы знаете, кто такой Циолковский?.. Это изобретатель ракетных полетов в России.
Вознесенский увлекся рок-оперой. Последняя его вещь – рок-опера в Театре Ленинского комсомола в Москве, музыка написана композитором Рыбниковым, называется опера «Авось»[40], и очень широко, между прочим, рекламировала [ее] американская пресса и телевидение, даже показывали из Москвы сюжет (пишет). Это очень емкое слово, хорошо бы его запомнить – «авось», оно не имеет прямого перевода, но… как бы его можно перевести…