Лекции по русской литературе — страница 19 из 39

Генри Мур,

   краснощекий английский ваятель,

     носился по биллиардному сукну

       своих подстриженных газонов.

Как шары блистали скульптуры,

но они то расплывались, как флюс, то принимали

     изящные очертания тазобедренных суставов.

Замечательно, по-моему! Все это так и видишь; это как в каком-то фильме о <нрзб>: вдруг предмет расплывается…

«Остановитесь! – вопил Мур. – Вы прекрасны!..» —

Не останавливались.

(Смеется.) И это на каждом шагу, невероятное, я бы сказал, буйство: «Никелированные спинки кроватей текут, как разварившиеся макароны…»

Вот это вот всё. Я помню его стихи, где он описывает Дом творчества писателей в Переделкине. Вы знаете, что такое Дом творчества писателей? Это дом, где писателям дают комнату, умывальник и бонд (?), и питание. И там они должны сочинять свои бессмертные произведения. Или, как в современной России говорят, нетленки. Запишите, пожалуйста. Так говорят, когда «что ты пишешь?» спрашивают. «Сегодня нетленку писал» – это значит, не для редакции, не для журнала, а нетленные вещи, несгнивающие, вечные. И вот Вознесенский описывает Дом творчества в Переделкине, двадцать четыре окна по фасаду, мороз, из форточек – вы знаете, что такое форточка? В Америке нет форточек. Это маленькие такие кусочки [рам] в окнах, которые открываются для вентиляции. Из форточек в России раньше, когда не было холодильников, рефрижераторов, вывешивали в сумочках мясо, масло. Идешь мимо дома, а из каждой форточки висят продукты, чтобы они не сгнили. Вот нетленки, нетленки висят (смех). И Вознесенский говорит: из каждой из этих двадцати четырех форточек свешивались, как несвежие творческие замыслы (смеется), эти авоськи. Такого у него просто невероятное количество, невероятное.

Ему порой приходилось кое-что писать, чтобы оставаться в рамках официальной литературы. То есть нужно было время от времени кормить бегемота, подбрасывать ему какие-то куски, иначе бегемот вылезет и тебя пожрет. Что и делал Вознесенский. Мы все, в принципе, даже нынешние диссиденты, если уж честно говорить, мы все кормили бегемота. И Вознесенский этим грешен, и он этим занимался. Когда в шестьдесят третьем году Хрущев атаковал молодое искусство и литературу, об этом мы будем позже говорить более подробно, Вознесенский был одной из главных мишеней этой атаки. Он стоял на трибуне, а я был следующий, после него меня вытащили на трибуну. Хрущев сверху орал, кричал, махал кулаками, а Вознесенский стоял бледный, и, видимо, его качало жутко в этот момент, а зал кричал: «Позор, убирайся за границу», ужас какие вещи. И Вознесенский все время просил разрешения прочесть стихи у Хрущева, а зал орал, как зверинец, и не давал ему прочесть. Потом вдруг в паузе Хрущев сказал: «Читайте!», и Вознесенский начал читать стихи, чтобы показать, что он свой. Стал читать «Секвойя Ленина». Как будто бы в Калифорнии в каком-то national park одну из гигантских секвой – там есть General Sherman, General Grant и так далее, – а одну назвали Лениным. Американская полиция и реакционеры потребовали, чтобы ее переименовали. Ее переименовали, имя это постарались забыть, но она взлетела и висит, светящаяся, и все американцы знают, что это секвойя Ленина. И вот он прочел стихотворение это формалистическое. Оно не очень понравилось Хрущеву, но он понял, что это про Ленина, что Вознесенский – свой парень (смеется), но по форме очень не понравилось, конечно, не напоминало стихов Павла Махини, его любимого поэта, и он сказал: «Ну ладно, стихи вообще <нрзб>, но будете с нами – и сохранитесь, а против нас пойдете – сотрем в порошок!» Это типичный пример, как поэт вынужден кормить бегемота, понимаете? И тут трудно сказать, совсем ли неискренен Вознесенский был. Я не исключаю, что какой-то элемент искренности был, потому что Ленин – ну сейчас-то, наверное, уже нет, а тогда еще, я думаю, мог бы быть чем-то святым. В то же время атаковали фильмы молодежи – «Застава Ильича» Марлена Хуциева. Его обвиняли черт знает в чем, прямо в подрыве советской власти. А там ведь молодежь молилась на Ленина как на символ чистоты. И Вознесенский после шестьдесят третьего года – ну что делать – не печатают, выступать не дают, надо как-то исправлять положение – пишет поэму «Лонжюмо». Я не знаю, как это по-французски пишется, это французское слово, название маленького городка, где Ленин, когда был в эмиграции в Париже, устроил партийную школу для активистов, которые потом ехали в Россию и устраивали революцию. Где Вознесенский эту школу нашел, трудно сказать. Ее никто не знает, французы понятия не имеют, где она вообще, где-то возле аэродрома Орли. Но Вознесенский тем не менее написал поэму, такую аллилуйю Ленину, и очень этим сильно укрепил свои позиции. И снова стал в порядке, хотя даже в этой поэме, которая явно написана по заказу и с целью укрепить свое пошатнувшееся положение, тоже масса талантливого. Вот он летит на самолете, часто, кстати говоря, у него самолеты, там внизу земля – «А рядом лежит в облаках алебастровых планета – как Ленин, мудра и лобаста». Во-первых, рифма очень красивая, «алебастровых – лобаста». Во-вторых, как будто видишь: планета, у Ленина башка такая круглая (смеется). Это явно артистическое ви́дение. Потом вдруг разразился совершенно истерическим стихотворением «Уберите Ленина с денег». Знаменитые стихи. Как это, символ такой чистоты на деньгах, на предметах алчности? Деньгами расплачиваются, обманывают люди друг друга, а там Ленин! Нельзя, чтобы Ленин был на деньгах. Я затрудняюсь сказать… – мы так на эту тему за всю нашу дружбу с ним и не поговорили… – что есть тут элемент искренности – вероятно, раз такая уж истерика возникла! И это произвело очень сильное впечатление на молодежь, на слушателей, на читателей. Уберите Ленина с денег, действительно, вы – торгаши продажные, вы – коррупционеры, вы – взяточники, вы – гады, хамы, наследники Сталина – а вот наш Христос, уберите его с денег. Он чистый, ему нельзя на грязных предметах.

Еще я вам хочу показать его стихотворение, написанное по мотивам Эдгара По. Это из «Озы» – одной из самых знаменитых поэм Вознесенского раннего, мы сейчас говорим о раннем периоде, называется «Оза» (пишет). Это женское имя, не существующее в природе, придуманное им самим. Но расшифровывается оно так: Зоа, или Зоя, – это имя его жены (смеется). И здесь есть такие стихи в ритме Nevermore. Ворон как по-английски? Raven, да. И здесь Вознесенский употребляет матерщину, но, как вы знаете, советская цензура запрещает употребление <нрзб>words, абсолютно, категорически. Но он так это замечательно маскирует, что она и присутствует, матерщина, и не присутствует. Сейчас прочту, не знаю, поймаете вы это или нет.

В час отлива, возле чайной

я лежал в ночи печальной,

говорил друзьям об Озе и величье бытия,

но внезапно чёрный ворон

примешался к разговорам,

вспыхнув синими очами,

он сказал: «А на фига?»

Это явная рифма-ловушка так называемая.

«Человеком вам родиться б,

счастье высшее трудиться,

полпланеты раскроя…»

Он сказал: «А на фига?!»

Вот видите, какой колоссальной талантливости человек. Можно без конца цитировать его образцы артистизма, изобретательности. Но дело именно в том, что все это жутко затянулось, понимаете? Никак не могли они выйти из этого своего имиджа эстрадных звезд. Прошли шестидесятые годы, начались семидесятые, всё в стране переменилось абсолютно, все эти кукиши в кармане, эти намеки, хорошенькие пиджачки, рубашечки – всё это уже было в прошлом. Очень грустное, мутное, тяжелое время началось, а они всё еще выходили, всё так же кричали, как мальчики, так же выезжали за границу, демонстрируя, что в Советском Союзе как бы существует некая молодая фронда, а фронда уже старела, уже плеши появились, лысины, морщины, обвисало всё, они становились какими-то динозаврами. Мы с ними очень дружили, и с тем, и с другим, особенно в последнее время с Вознесенским. И я как-то сказал, довольно по-хамски: «Ну ты хотя бы, Андрей, прическу изменил, а то как ты стригся двадцать лет назад, так и сейчас стрижешься». Сейчас, говорю, никто уже не стрижется так. Но на это есть ответ такой: народ меня знает вот так (смеется). И я помню один из последних концертов Вознесенского, на котором я был, в зале Чайковского в семьдесят девятом году. Мне все время было неловко, я чувствовал себя немножко… не в своей тарелке, за него немножко стыдно было, потому что всё шло совершенно так же, как шло не в семьдесят девятом, и не в шестьдесят девятом даже, а в шестьдесят первом году. Тот же контакт с аудиторией, такая же аудитория, не только постаревшие, но и молодые уже подросли. Так же забывается нарочно какая-нибудь строчка, а из зала кричат, подсказывают – вот в таком духе все было.

В последнее время [и] Евтушенко из кожи вон лезет, чтобы сохранить популярность, играет в кино Циолковского. Я как-то включил телевизор незадолго до отъезда – и вдруг вижу на экране: какой-то очень знакомый, довольно обаятельный старик с длинной белой бородой… и говорит что-то не вполне официальное. Что такое?.. И только потом я догадался, что это Евтушенко в гриме был, в гриме Циолковского. Вы знаете, кто такой Циолковский?.. Это изобретатель ракетных полетов в России.

Вознесенский увлекся рок-оперой. Последняя его вещь – рок-опера в Театре Ленинского комсомола в Москве, музыка написана композитором Рыбниковым, называется опера «Авось»[40], и очень широко, между прочим, рекламировала [ее] американская пресса и телевидение, даже показывали из Москвы сюжет (пишет). Это очень емкое слово, хорошо бы его запомнить – «авось», оно не имеет прямого перевода, но… как бы его можно перевести…