Лекции по русской литературе — страница 20 из 39

Could be… нет, maybe, maybe. В общем, то ли будет, то ли нет. Это очень типичное русское слово. Русский всё делает на авось: авось получится, авось не получится. Давайте попробуем построить коммунизм: авось получится, авось и не получится… Там такой сюжет американо-русской дружбы: какой-то капитан Резанов, который в восемнадцатом веке приплыл в Сан-Франциско, и там еще были испанцы, и он влюбился в дочь губернатора Сан-Франциско, они поженились, а потом злые цари и испанские короли их как-то разлучили, и он погиб[41]. Такая трогательная история, очень милая поэма. И рок-музыка, с русскими еще религиозными мотивами, песнопениями, очень любопытная. Советую, если кто поедет из вас в Москву, ее посмотреть, послушать. И вот это слово «авось» – любимое слово Вознесенского. Помню, он мне писал: а вы знаете, что такое «авось»? От слова «авось» идет «авоська», это такая сумка сетчатая, с которой выходят хозяйки, чтобы что-нибудь купить, но неизвестно, купят или нет – авось куплю, авось не куплю. И Вознесенский как-то написал: «Земля качается в авоське меридианов и широт», вот авоська такая, видите (рисует), а здесь Земля, наша планета, широты и меридианы. Так что у него образ Земли колеблется от ленинского лба до сумочки-авоськи (смеется). Он принял участие в нашем альманахе «Метрополь», и это был с его стороны, я бы сказал, очень дерзкий, смелый и даже благородный поступок, потому что, в принципе, те люди, которые обладали известностью, участвуя в «Метрополе», становились как бы тантами (?), мы защищали тех, кто был неизвестен, своими именами. И Вознесенский на себя это взял и дал несколько стихотворений, из которых одно короткое мы даже хотели взять эпиграфом ко всему альманаху. Оно звучит так:

Над темной молчаливою державой

Какое одиночество парить!

Завидую тебе, орел двуглавый,

Ты можешь сам с собой поговорить.

(Смеется.) То есть две головы, они могут… to talk. Да. Мы хотели его поставить эпиграфом к этому общему сборнику, как вдруг увидели его напечатанным. Вознесенский где-то его умудрился напечатать под названием «Державин». Державин – это поэт восемнадцатого века, что это как бы не от него идет, а это от Державина. Типичный прием, помните, я вам говорил, как Евтушенко посвятил стихи на смерть Пастернака Луговскому? А этот написал в ужасе сегодняшнего дня Державину, и всё в порядке. Типичный прием этой действительно инфантильной литературы.

Немножко подробнее о Вознесенском и «Метрополе» будет, когда мы будем говорить о «Метрополе». Теперь, я думаю, надо нам поговорить еще об одном из ярких представителей этой эстрадной поэзии, может быть, самом ярком представителе.

Это Белла Ахмадулина (пишет). Татарское имя. У нее папа татарин, мама русская с итальянской кровью. У нее очень много кровей перемешалось, как у многих в России да и в Америке, может, в Америке еще больше. Белла начинала вместе с Евтушенко и Вознесенским. Ее звезда восходила одновременно с ними. Они ее брали на все свои вечера, тогда она была женой Евтушенко, ей было, по-моему, лет восемнадцать, потом они расстались, кажется, год вместе жили, и Евтушенко ей частенько кричал: «Двух только люблю в мире, тебя и революцию!» (Смеется.) «Другие, наоборот, сначала революцию, потом тебя». После расставания они остались друзьями, и Белла дружила с женой Евтушенко, Галей. Но, так как они все поэты, всё было перепутано, документы перепутаны, они ездили на машине Евтушенко, доверенность была у Гали, доверенность была у Беллы, их однажды из-за этого забрали в милицию, где обнаружилось, что две жены Евтушенко ездят в его машине одновременно (смеется). Это было время, когда вдруг Россия стала вспоминать о какой-то более-менее нормальной, человеческой жизни. Так что не просто возникали вдруг поэты, а возникала еще, кроме стихотворного, литературного образа, легендарная личность, некий имидж, образ женщины, и Белла с самого начала для нашей литературы – это смесь блоковской Незнакомки (романтический образ, она очень красивая девушка была; Евтушенко писал: «Высокомерно и надменно там философствует студентка с тяжелокованной косой»[42]) и хемингуэевского образа леди Эшли из The Sun Also Rises, эта книга у нас называлась «Фиеста». Этот роман оказал колоссальное влияние на все наше литературное поколение. Вот как странно получается, из двадцатых годов – скачок в шестидесятые, из-за того что раньше мы [его] не знали, потом вдруг нам разрешили, и мы все влюбились в Хемингуэя. И особенно фиеста – образ жизни, который там описывается, просто покорил нас, и мы старались поддерживать дух этой фиесты, дух сумасбродства, брожения по жизни. Считалось неприличным прилежно трудиться, жить в семье, надо было обязательно где-то бродить, пьянствовать, много пить и так далее и тому подобное. И Белла была очень ярким представителем этого нового lost generation. Я помню, они мне как-то звонят и говорят, мы сейчас приедем, я жду и вдруг слышу, что внизу все машины жутко загудели: что-то произошло на улице. Я выхожу на балкон – я жил тогда на пятом этаже – и вижу: Белла, в очень ярком платье, кружится в середине трафика! Машины буксуют [сигналят]… (Смеется.) Потом она просто садится на дорогу и сидит себе. Они, Белла и еще несколько девушек литературных, всегда попадали в ужасно неприятные ситуации и всегда спокойно из них выходили. Это было совершенно поразительно! Еще одна запомнилась замечательная сцена: мы провожали Артура Миллера, драматурга, из Москвы в Ленинград на вокзале. Мы туда приехали на нескольких машинах, а там возле стены были привязаны страшные собаки. Это были собаки, может быть, лагерные, как верный Руслан у Владимова, страшные овчарки. Они жутко лаяли, у них были страшные пасти. Белла, совершенно не задумываясь, бросилась к одной из них, обняла и стала целовать в морду (смеется). Собака вдруг присмирела и завиляла хвостом. И Миллер, совершенно остолбенев, стоял, он несчастлив был и вообще измучен этой московской фиестой (смеется). В другой раз, вот тоже очень характерно – я даже это описал в своем рассказе «Гибель Помпеи», – я приехал в Ялту, и в мой первый вечер в Крыму горел лес на горе, и на город падал пепел (смеется), и я увидел Беллу, идущую во главе целой толпы писателей по набережной вечером, на шее у нее висела живая змея, желтопузик. И Белла время от времени брала голову этой змеи и целовала ее в уста. А за ней шел мальчик-пионер, юннат, то есть юный натуралист (смеется), у которого она взяла эту змею, и просил ее: «Тетя, отдайте моего желтопузика». Она его не отдавала и так гуляла по набережной. Видите, какие были странные нравы в этой жуткой державе рабочих и крестьян.

У Беллы всю ее литературную жизнь был, и сейчас есть, навязчивый образ Пушкина. Пушкин представляется ей ее ребенком. В первый раз она о Пушкине написала в своем самом знаменитом стихотворении ранней поры о дуэли Пушкина и Дантеса, Лермонтова и Мартынова. Немножко прочту из этого стихотворения:

И снова, как огни мартенов,

Огни грозы над темнотой.

Так кто же победил – Мартынов…

(Обратите внимание на эту рифму, опять эта рифма. Эта ассоциативная рифма дает возможность метафоры, поиска метафоры. Почему «мартенов», с какой стати еще взялись мартены, только потому, что искали необычную рифму на слово Мартынов? Мартынов – это убийца Лермонтова.)

…Так кто же победил – Мартынов

иль Лермонтов в дуэли той?

Дантес иль Пушкин?

Кто там первый?

Кто выиграл и встал с земли?

Кого дорогой этой белой

на чёрных санках повезли?

Она утверждает довольно простую мысль, что победил не убийца, а победила жертва, победил не Мартынов, а Лермонтов, победил не Дантес, а Пушкин:

Мартынов пал под той горою,

он был наказан тяжело,

и воронье ночной порою

его терзало и несло.

А Лермонтов зато сначала

всё начинал и гнал коня,

и женщина ему кричала:

«Люби меня! Люби меня!»

Дантес лежал среди сугроба,

подняться не умел с земли,

а мимо медленно, сурово,

не оглянувшись, люди шли.

Он умер или жив остался —

никто того не различал,

а Пушкин пил вино, смеялся,

ругался и озорничал.

Стихи писал, не знал печали,

дела его прекрасно шли,

и поводила всё плечами

и улыбалась Натали.

Это первый раз она вспоминает Пушкина, а потом Пушкин появляется то там, то сям в ее стихах и принимает образ ее ребенка или странного прохожего: ее дом занесен снегом, и вдруг появляется какой-то странный прохожий, который оказывается Пушкиным. Стих за стихом она развивала свой особенный стиль, это стиль высокопарной речи, ее язык как бы старомоден, архаичен, она употребляет архаические выражения, архаические, медлительные периоды в стихах, она это очень любит и достигла огромных успехов в этом высокопарном слоге. Она его утверждает. Очень любопытно также, что Белла как бы ощущает себя не просто поэтом, но романтическим центром молодой литературы. Очень много стихов посвящено товарищам. Она культивирует дух товарищества среди писателей и поэтов нашего поколения. Вот ее стихи, они так и называются – «Мои товарищи»: «Когда моих товарищей корят, я понимаю слов закономерность, но нежности моей закаменелость мешает слушать мне, как их корят». И кончаются эти стихи так: «Всё остальное ждет нас впереди. Да будем мы к своим друзьям пристрастны! Да будем думать, что они прекрасны! Терять их страшно, бог не приведи!»

Любопытный аспект [в поэзии Беллы] – это грузинский аспект. Грузия, и особенно Тбилиси, Тифлис, – это традиционное место притяжения, магнитное место для современной русской поэзии. Пастернак переводил многих грузинских поэтов, и Мандельштам много раз переводил грузинских поэтов и скрывался тоже в Тбилиси. Тбилиси – это такой оазис, действительно странное ощущение. Вот я иногда – сейчас у меня уже этого нет – ловил себя на том, [что] спрашивал себя, осталась ли у меня, сильна ли во мне ностальгия по Родине, чувствую ли я тоску по Родине. И, как ни странно, у меня не было тоски в отношении Москвы. Я прежде Москву любил действительно очень, и, когда куда-то уезжал, мне всегда хотелось в Москву вернуться, я и писал много о Москве. В последнее время Москва, видимо, связалась для меня с лицами всей этой сволочи, аппаратчиков, кагэбэшников, стукачей и все такое. И Москва [приобрела] какой-то отталкивающий образ, [но] я ловил себя на том, что у меня есть ностальгия к югу России, особенно к Тбилиси. Это какой-то