Лекции по русской литературе — страница 27 из 39

Lord of the Flies его; Энгус Уилсо; Рон Слитлоу[57], знаменитый тогда был человек, сейчас он как-то затих. Не знаете такого писателя? У него был знаменитый роман, по-моему, The Solutude of the Long Distance Runner[58], «Одиночество бегуна». Итальянец Гойтисоло[59], помню, тоже очень талантливый был человек, все пропали куда-то.

И появился такой [венгерский писатель] Тибор Дери, и мы не поняли, что происходит: когда объявили, что в зале присутствует Тибор Дери, все члены западной делегации зааплодировали, устроили ему овацию. А мы не знали, почему ему вдруг такая овация. Оказывается, он только что был освобожден из тюрьмы, где сидел после восстания пятьдесят шестого года, и только незадолго и, как я понимаю, даже благодаря настоянию этого КОМЕСа (?) человек вышел из тюрьмы и приехал сразу на конгресс в Ленинград.

Меня вызвали тогда в Союз писателей и спросили, не хочу ли я сделать доклад о состоянии молодой литературы, прозы, положении литературы. Я сказал: «Конечно, конечно, хочу», – и столкнулся с тем, как все это происходит, как наши аппаратчики проводят такие мероприятия.

Я написал текст и отдал для ознакомления. Главой делегации был профессор Иван Анисимов, директор Института мировой литературы имени Горького. Итальянцы его называли Иван [Грозный?], он все крушил мировой авангардизм буржуазный. Орал жутко, стучал кулаком и так далее. Он мне сказал: «Да вы что, что вы хотите тут говорить? Это не пойдет. Вы приходите, мы будем обсуждать ваш…» И я пришел, это было в какой-то комнате в гостинице, там сидели деятели, которые не входили в советскую делегацию, но проводили это мероприятие – в общем, весь отдел культуры ЦК. И Альберт Беляев нынешний, и Черноуцан такой был… Они мне говорили: «Вот здесь вот надо поправить, здесь убрать, это нельзя говорить, [и] это нельзя говорить». Было похоже на штаб заговорщиков. Я слышал, как они говорили: «Вот с этим надо поработать. Надо работать с Сартром! Надо работать с Гойтисоло!» Как будто это все враждебное, как будто это идет война, какие-то партизанские акции должны предприниматься.

Они выправили мой доклад и убрали из него довольно много кусков. И я тогда подумал: соглашусь, выйду на трибуну и скажу первоначальный текст. И поразительно то, что я это сделал. И поразительно еще то, что никто из них не заметил этого. Да-да, просто потрясающе, никто не заметил! Это просто чистая шла формальная работа с авторами: давить, вот обязательно давить что-то такое…

[Замечу, что постоянно] шла легкая, очень изящная, но идеологическая борьба на этой конференции. Скажем, выходил Симонов и говорил: «Когда я лечу в самолете, мне небезразлично, какой идеологии придерживается пилот!» Выскакивал тогда… да тот же Энценсбергер и кричал: «А мне безразлично, какой идеологии придерживается пилот: важно, чтобы он был хороший механик, чтобы он был хорошим пилотом, профессиональным!» Вот такие были столкновения.

Был очень смешной эпизод… Была дикая жара в Ленинграде. На трибуне стоял Энценсбергер, синхронный перевод шел. В это время синхронного переводчика сзади кто-то спросил: «Боржома вам не дать?» И он ответил: «Немного боржома не помешает». И зал расхохотался. Энценсбергер говорил о «новом романе», и получилось очень здорово: «”Новому роману” немного боржома не помешает».

В делегации был такой Борис Сучков, он потом стал после Анисимова директором Института мировой литературы, а тогда был зам. главного редактора журнала «Знамя». Это был очень образованный, очень ученый человек. Очень умный – и неплохой – человек. Он отсидел [почти] десять лет в лагерях, вернулся, его восстановили в партии, и он снова стал партийным литературным функционером. Я помню его, мы с ним встречались в курортных каких-то обстоятельствах. Мы беседовали иногда, и я знал, что он всё понимает прекрасно. Всё! Он читал по-немецки, по-английски, по-французски, был в курсе всего и явно любил всё это.

И очень интересный еще момент я вам расскажу. Перед началом конференции была встреча советской делегации с Ильичевым. Помните, кто такой Ильичев? Секретарь ЦК, который проводил всю эту кампанию. Все сидят. Ильичев крутится на своей табуреточке, какой-то вздор несет. И вдруг Сучков говорит ему: «Леонид Федорович! Нам очень трудно бороться с западными идеологическими противниками нашими. У них три бога, три кита, на которые они все время ссылаются. Это Пруст, Джойс и Кафка. Ну, Пруста мы худо-бедно немножечко знаем, его до войны издавали. Джойса тоже издавали немножко до войны. А Кафку, Леонид Федорович, мы совсем не знаем! Нам трудно бороться с Кафкой, не зная его, понимаете!» Он [Ильичев] говорит: «Ну и что вы этим хотите сказать?» Видно, что Сучков шел на очень большой риск, говоря это. Это явно была демагогическая уловка. И Сучков сказал: «Есть перевод романа “Процесс”». А перевод давно ходил в самиздате, мы все его читали уже. «Мы могли бы его напечатать. Во-первых, мы бы заткнули рты буржуазным пропагандистам, которые говорят, что у нас ничего не разрешается. А во-вторых, мы бы узнали Кафку, и легче было бы бороться. Чтобы бороться с врагом, нужно его знать!» Тут все замерли. Ильичев сделал еще один круг и говорит: «Ну что там ваш Крафка…» Явно, нарочно, нарочито ломая [язык.] «Крафка, Крафка. Что, пессимизм, что ли?» И Сурков, он там рядом сидел, говорит: «Да-да, это пессимистический писатель». – «Ну хорошо, издайте его маленьким тиражом. Тридцать тысяч».

Поразительно, это произошло на моих глазах. Через две недели вышло издание Кафки. Тридцатитысячным тиражом. Достать его почти было невозможно. Смешно, что его продавали на партийной конференции в книжном ларьке! И они хватали, потому что это редкость такая! («Хватали» – значит «покупали».) Вот таким образом. Это была заслуга Сучкова Бориса Леонидовича… Леонтьевича.

Перед его выступлением на конференции по судьбе романа мы были в огромном номере «Европейской» гостиницы у какого-то иностранца. Атмосфера была, я бы сказал, совершенного вдохновения. Люди из разных стран пили вино, все болтали на каком-то смешении языков, все были очень дружески настроены друг к другу. И я спросил Сучкова: «Вы собираетесь говорить завтра, о чем?» И этот человек вдруг заплакал. У него текли настоящие крупные слезы по щекам, он утирал лицо. Тут, конечно, алкоголь сыграл некоторую роль, но тем не менее плакал человек. И говорил: «Я буду ругать то, что люблю. И буду хвалить то, что ненавижу». И он назавтра вышел и, действительно, громил всех этих Прустов, Джойсов, Кафку и поднимал Шолохова.

Кстати, о Шолохове. Это был первый и единственный раз, когда я его видел живым. О его приезде на конференции распространились слухи, все говорили: «Неужели это правда, что приехал Шолохов, что Шолохов выступит?» Вот эти все французы… [ждали,] что Шолохов придет и скажет какую-то мудрость. Все были в некотором волнении и спрашивали друг друга, приедет или нет. А мы, советские товарищи, уже знали, что классик наш, Михаил Александрович, приехал, сидит в гостинице «Астория» и вглухую пьет! И что весь отряд ЦК его не может вывести из этого состояния. И что его на трибуну просто невозможно вывести, потому что он упадет сразу, понимаете! И его промывают, прочищают, это все знали уже. Только иностранцы не знали.

Наконец в последний день он появился. Он вышел, можно было слышать, как муха пролетела, все сидят тихо, слушают: что скажет мудрец? Вот что он сказал: «Дорогие дамы и господа, товарищи. В Ленинграде стоит ужасная жара!.. А в Мурманске холодно! Но я вам говорю: даже если бы мы проводили наш конгресс в Мурманске, вам было бы тепло от теплоты наших сердец! От нашего русского, советского гостеприимства, товарищи! Что касается романа, то эту проблему и обсуждать нечего! Роман существует, существовал и будет существовать. Спасибо», – и всё, и ушел, на этом его выступление прекратилось.

Но тем не менее было, в общем, здорово, весело и интересно. И возникает вопрос: кто же выиграл тогда от этого конгресса? Выиграли цекисты, идеологические наши боссы? Это вообще один из кардинальных вопросов – развивать или не развивать контакты. И ответа у меня на этот вопрос нет. Мне кажется, что в данном случае, вот в этом случае конкретном, проиграли именно наши держиморды, а выиграло именно молодое искусство. И действительно, как бы целый мир открылся.

Потом еще был один конгресс, на котором я тоже был. В Риме, в шестьдесят пятом году. Конгресс назывался «Европейский авангард вчера и сегодня». Здесь был героем Виктор Шкловский. Старейший русский писатель, еще сейчас жив. Ровесник Маяковского. Вот Маяковскому сколько сейчас лет? Маяковский тысяча восемьсот девяносто третьего года рождения – значит, девяносто один год. Восемьдесят девять? Значит, восемьдесят девять. В общем, Шкловский – это ровесник Маяковского.

Шкловский известен всем, он талантливейший писатель, критик, литературовед. А там, в Италии, в Риме, его просто подняли над головами. За ним толпой ходили молодые итальянцы из группы Сангвинетти. Они его называли… [отцом, основоположником] исторического авангарда. Он был невероятно популярен в Италии, вообще в Европе, и сейчас он жутко популярен в Италии. Стоит появиться где-нибудь [Шкловскому], там начнется жуткий ажиотаж. Я запомнил его выступление. А надо сказать, что мы приехали, а нас эти <нрзб> цекисты, конечно, накручивают, чтобы мы выступали против авангарда. [Конгресс называется] «Европейский авангард вчера и сегодня», нас приглашают, а советуют говорить, что авангарда вообще никакого не существует. Зачем тогда ехать туда?

Огромный зал, сидят эти все перечисленные, пресса, публика шикарная. Шкловский вышел на трибуну – а он, надо сказать, отличался ассоциативностью мышления – и заорал жутким голосом: «Когда я был молод, в Петербурге шел мягкий снег!» В это время у него выпала фальшивая челюсть, и он, совершенно не смущаясь, абсолютно королевским жестом ее заправил обратно! (