Я уже говорил о сослагательном наклонении. Мы с Майей очень внимательно следим за прессой русской в Америке и в Европе. И очень часто сталкиваешься со статьями, где это сослагательное наклонение утрачено абсолютно! Вы никогда не найдете оборота: «мне хотелось бы подчеркнуть», «я бы сказал», «я бы предположил», «я бы высказал мнение, что…», «мне кажется» и так далее. Вы этого никогда в речах таких людей не найдете. Это вещатели, они в основном вещают. И тон, интонация этих статей такова, что и возражать почти невозможно.
У многих утрачено уважение к творчеству товарищей. Я не осуждаю, это в какой-то степени естественно после того бесконечного непризнания, которое люди получали на своей родине, и в той ситуации колоссальной замкнутости, в которой оказывается русский писатель в эмиграции.
Вот в мае прошлого года мы проводили конференцию в Лос-Анджелесе, Университет Южной Калифорнии был спонсором этой конференции. Туда приехало пятнадцать писателей – часть из Европы, со всех Соединенных Штатов, писатели очень интересные. И потом я читал статью одного из них, молодого писателя, где он не то что неуважительно, а просто совершенно уничижительно говорил фактически обо всех своих товарищах, за исключением тех, кого считал своей группой. Обороты были такие примерно: «Если это литература, то я занимаюсь чем-то другим». Причем назывались довольно уважаемые имена. Тебе может не нравиться, но все-таки спокойнее следует отнестись и понять, что человек трудится и человек талантлив. А потом я этого молодого писателя, которого я очень ценю, он один из самых талантливых людей в зарубежье в русском, встретил в Нью-Йорке и говорю: «Ты знаешь, я прочел твою статью, и просто мы хохотали». Ему страшно неловко стало, страшно стыдно. И он сказал: «Я это написал только для того, чтобы скандализовать общественность». Именно на скандале хочется получить имя. Вот он говорит про своего же друга Эдика Лимонова: «Эдик всех скандализовал, и теперь о нем все говорят. А мне почему нельзя? Я столько работаю, я пишу – обо мне никто ничего не говорит. Я пишу абсолютно как в бочку, и всё пропадает, всё утекает». И его можно понять: он пытается что-то нащупать – всё у него уходит из-под ног. Русская речь все более суживается вокруг, [он] живет уже пять лет в англоязычной среде, и всё, всё уходит, приходит отчаяние.
На этой же конференции в Лос-Анджелесе сформировалась группа как бы молодых [писателей]. Что тоже естественно и нормально. Я все эти скандалы приветствую, это очень хорошо. Это отражает нормальную литературную жизнь. Образовалась группа молодых [писателей], которые начали выступать уже в эмиграции, – в Советском Союзе они еще не начинали даже писать. Ну, молодыми их можно назвать с довольно большой натяжкой, это уже сильно за тридцатку люди. Но сейчас век инфантилизма… да и, как сказал товарищ Кириленко, в Советском Союзе семьдесят лет – это средний возраст. (Смех.) А уж тридцать пять для писателя – это просто подростки. Так вот, эта группа молодых выдвинула странное требование славы. В основном они нападали на нас, стариков, – тех, кто были известными писателями в Советском Союзе. Говорили: эти сволочи такие хитрые – примерно так, – что и там у них было всё, была слава, только о них писали газеты, и сюда они приезжают – у них и договоры с издательствами, о них пишут, и так далее, и тому подобное. Как будто можно этими словами что-то изменить! Если ты ищешь славы – пожалуйста, натяни канат между двумя небоскребами и прогуляйся по этому канату. Нельзя требовать славы! Слава вообще какая-то странная курица, которую никак не поймаешь, она только сама к тебе [может подойти], это всё случайности. Нельзя ее требовать, нельзя за ней охотиться. Там даже среди них был такой: [самые большие хитрецы] те, кто с писательскими книжечками приехал сюда. Ну, большинство приехали уже исключенными, то есть без писательских книжечек… Но в этой критике забывается колоссальный период нашей жизни – шестидесятые годы, когда мы работали внутри советской литературы, и мы не собирались ее разрушать! Мы не собирались ее покидать! Мы надеялись на изменения! Это было время совсем другое!
[Есть] один молодой писатель, Сергей Юрьенен, он живет в Париже. Я недавно с удивлением натолкнулся на его статью в «Новом русском…», нет – в «Русской мысли». Он был еще мальчиком в шестидесятые годы, когда происходила так называемая «оттепель», и он говорит: «У меня было постоянное ощущение нарастающего праздника». Вот это удивительно. И я вспомнил сам свое ощущение. Шестидесятые годы, несмотря на все периоды партийного сильного зажима (которые появлялись, потом исчезали, уходили), все-таки прошли в этой атмосфере нарастающего праздника. Мы всегда надеялись, нам казалось, что мы их преодолеваем. Что нас гораздо больше, что мы сильнее, что мы несем новое и уже ничто не может остановить это новое – как «Солидарности» казалось до марша[75]<нрзб>. Так и нам казалось до двадцать первого августа шестьдесят восьмого года, когда [танки] въехали в Чехословакию. И совершили очень хорошую цензурную операцию с литературой.
С другой стороны, в эмигрантской литературной жизни, кроме уничижения авторитета, существует еще раздача титулов. Помню, я был на концерте одного очень хорошего поэта в Париже. И когда объявили: «У нас большой, огромный сегодня праздник: к нам приехал крупнейший из ныне живущих русских поэтов». И этот человек, которого я знаю много-много лет, без всякой иронии, как будто так и полагается, как будто это просто «ваше превосходительство», выходит и сидит весь вечер, спокойненько это выслушивает, ни разу даже не пошутив на эту тему. Мне кажется, что это немножко… не вполне достойно.
Также подспудно, не выходя наружу, идет довольно постыдная борьба за корону русской прозы. Каждый, кто пишет, считает себя самым лучшим, и это его право, правда? Но не надо навязывать этого другим. Настоящий творческий мегаломан просто себя считает самым лучшим, самым гениальным – и всё. (Смех.) (Возглас из зала: Это право художника!) Правильно, ты можешь иметь свое скромненькое самолюбование, которое не выносишь на поверхность. Но когда какими-то странными путями ты даешь понять, что именно ты первый, а не Ваня, не Петя, не кто-то другой – это уже начинается самое печальное. Мы все время – вот беда русской интеллигенции! – забываем о традициях Новгорода, о традициях вече. И мы все время помним о традициях Золотой Орды.
Когда-то Мандельштам в «Египетской марке» сказал, что русская литература родилась под звездой скандала[76]. И, в общем-то, это верно. Он там описывает литературное собрание в Ленинграде, когда в прихожей путаются калоши, и начинаются из-за этих калош ужасные потасовки, драки, унижают самолюбие[77] и тому подобное. И я считаю, что это нормально. Может, в разноречивости такой, в борьбе мнений и существует сила и гибкость демократии? Вот как когда вновь прибывшие из нашей волны эмигранты сталкиваются с жизнью Запада, то им кажется, что Запад очень слаб перед лицом огромного партийного военного монолита Советского Союза. Потому что критикуют друг друга, потому что, скажем, пресса охотится за президентом. Это совершенно невероятно. Мы тут недавно смотрели телевизор: Рейган выходит с Нэнси с концерта. Их окружают репортеры и кричат: «Господин президент, а почему на вас букали?» (?) (смеется) И госпожа Рейган говорит: «Ну, это только один молодой человек… и всё». А президент говорит: «У него, наверное, пружина выскочила в зад его». Это совершенно невероятно! Мне кажется, это невероятно не только для советского [человека], это невероятно и для немца. И даже для француза: я думаю, что в адрес Помпиду или Жискара д’Эстена… [невозможны такие вопросы] То есть это показатель совершенно другой жизни, другой культуры (комментарий из зала: Может быть, ее отсутствия!). Во всяком случае, мне кажется, что в этом нет проявления слабости. Что в этом есть определенная гибкость. Советская структура – как железобетон: он очень сильный, но хрупкий. (Смеется.) Мне сразу вспомнился один анекдот: «Руки очень сильные, но скользкие». (Смех.) А наши люди, попадая сюда, все время преувеличивают, им все хочется спасти цивилизацию, понимаете.
Я в Кеннан-институте в Вильсон-центре состою как их Fellow, и там два раза в неделю шерри распивают – такая традиция: стоят, попивают шерри и обсуждают мировые проблемы. И сравнительно недавно один доктор из наших людей туда пришел, мне показывает на это собрание людей и говорит: «Вы видите, что происходит? Они погибают».
(Бурный смех, в зале повторяют: Они погибают.)
Погибают! Их же возьмут голыми руками! Я говорю: «Что же вы хотите, чтобы они все время разбирали оружие, смазывали, что ли?» (Бурный смех.)
Я думаю, что и в литературе всё это должно существовать. Но в этом должно присутствовать главное – чувство юмора! Чувство юмора, самоирония.
В некоторых [широко]вещательных, программных статьях в русской прессе мы находили удивительные, совершенно неожиданные вещи. Например, я недавно читал (где – не помню, кажется, в «Новом американце»), что русская культура сейчас – после десятого года, девятьсот десятого! – находится в состоянии полнейшего упадка. Так утверждают люди. И причем тоном несослагательным. Почему десятый год? Мне кажется, что это смерть Льва Николаевича. То есть со смерти Толстого русская культура находится в колоссальном упадке, и [речь идет] не о кризисе мировой культуры, но именно по сравнению с культурой Запада. Что нет новых идей, нет нового стиля. Русская культура не предложила ни нового стиля, ни новых идей.
Это полный вздор! Полный вздор! Если говорить о стиле, мы же вспомним, где родился современный авангард! Русская культура за эти времена, можно сказать, преодолела большевизм! Это колоссальное достижение, проявление такой высоты духа и мужества, которое, к счастью, ни одна культура другая не испытала, и никому не желаем. Я бы сказал, что русская культура среди всей мировой культуры – это сражающийся отряд, как, скажем, среди демократического мира Израиль – сражающееся государство. Остальные, слава богу, пока не сражаются.