Вот когда-то тот же Слуцкий, которого я цитировал уже, сравнил Польшу с русским стихом. Это очень интересно, особенно в свете последних событий. Я не помню точно, но, кажется, так звучит:
Для тех, кто до сравнений лаком,
Я почести не знаю большей,
Как русский стих сравнить с поляком,
Поэзию родную – с Польшей.
Пока ее на дыбе крутят,
Она ликует и хохочет.
Она, как Польша, не сгинела,
Хоть выдержала три раздела[78].
(Реплика из зала: Пять!) Уже пять, совершенно правильно. Но когда он писал, он не считал добровольным вход Западной Белоруссии и Западной Украины [в СССР] разделом Польши. Уже тогда было четыре.
Этот стих посвящен сравнению двух как бы несравнимых предметов. Но, мне кажется, отражает душевное состояние русской культуры.
Почему же возникла идея, что после десятого года пошел спад колоссальный? Тут может быть ошибка двоякого рода. Первое: может быть, потому, что после десятого года кончился девятнадцатый век. И началось сегодня. То, что идет с того времени, и сейчас – это всё «сегодня» нашей культуры. А сегодня очень трудно оценить: нужно всегда смотреть во «вчера», чтобы дать правильную оценку. Может быть, от этого возникло такое мнение.
Еще есть возможное предположение: может быть, играет роль некий комплекс неполноценности по отношению к Западу, что довольно типично для определенных кругов и слоев русской культуры во все времена, в советские особенно. Хотя были времена, когда русская культура абсолютно преодолевала этот комплекс неполноценности и становилась частью мировой культуры. Помните, у Хлебникова есть:
Новаторы от Вержболово,
Что ново там, то здесь не ново[79].
Здесь даже звучит некоторое высокомерие по отношению к Западу.
Но вот еще одна статья совсем недавно [появилась] в газете[80] «Литературный курьер», я помню автора – кажется, Антонович[81]. Он вдруг совершенно оглушает своим мнением, что вся русская литература страдает комплексом неполноценности, страдает провинциализмом. Это очень серьезное обвинение, и я думаю, что следует о нем говорить, разобрать. Действительно есть некоторые основания говорить об этом.
Покойный Анатолий Кузнецов, очень хороший писатель, в шестьдесят девятом году перебежал, что ли, как это называется? Дефект… дефектнул, да. Он дефектнул при забавных обстоятельствах, о которых я здесь говорить не буду. Я его знал очень хорошо, Толю Кузнецова, с шестидесятого года, это личность была очень своеобразная. И в шестьдесят девятом году, когда он остался на Западе, мы о нем уже мало знали. Но вдруг в какой-то дошедшей до нас журнальной публикации я вижу его откровения. И он выражает колоссальный комплекс неполноценности перед Западом! Говорит открыто – он вообще был сторонник такого как бы эксгибиционизма, – что каждый английский (он жил в Англии) писатель ему представляется каким-то небожителем. Что он настолько подавлен превосходством этой культуры, что не может взять в руки перо.
Это следствие дикой изолированности большевистского царства, то, что они вырабатывали в людях. С одной стороны, советский человек – самый лучший. Как Сталин сказал: «Любой средний советский человек…» Помоги, Саша, пожалуйста, процитировать… (Реплика из зала:<нрзб>.) Вот, видите! Спасибо большое. А с другой стороны, дикая провинциальность. И любой иностранец, который приезжает, кажется невероятным олимпийцем. Часто говорили: «Почему Толя Кузнецов не писал на Западе?» Я думаю, что это результат вот этого психологического <нрзб> [давления? Диссонанса? Перекоса?].
То есть какие-то основания для такого разговора есть. Но в то же время, если вспомнить настоящую высокую русскую культуру, мы увидим, что не было этого комплекса – вообще! Не было ни комплекса высокомерия перед Западом, не было ни комплекса унижения перед Западом. И Пастернак, и Ахматова чувствовали себя людьми одной культуры с каким-нибудь Сартром или Альберто Моравиа. Для них не было ничего в этом! И я вспоминаю опять те же шестидесятые годы, о которых всегда настойчиво талдычу, как мы не то что преодолевали – у нас просто не было, я могу в этом поручиться, комплекса неполноценности совсем. В течение шестидесятых годов мы перезнакомились с массой писателей Запада, множество американцев приезжало в Москву, англичане, и западные немцы, и французы, и итальянцы. И возникало ощущение международной интеллектуальной творческой солидарности, но уж никак не возникало ощущения униженного состояния перед ними и ощущения общения с богами.
Недавно в Торонто мы были на писательской конференции международной по правам человека. И я повстречал там много людей из своего прошлого. Они возникали из шестидесятых годов – я уже лет пятнадцать не видел Ганса Магнуса Энценсбергера, или Василиса Василикоса, грека, или, скажем, Алана Силлитоу из Англии, и так далее. Они возникали как призраки, и, как будто не прошло пятнадцати лет, мы закричали друг другу [привет!]. Да, я еще подумал тогда: «Как много денег впустую потратило советское правительство на этих людей!» Они очень их обхаживали и старались, чтобы они присоединились к так называемой прогрессивной писательской общественности. А эти люди, эти писатели – они ни к кому не собирались присоединяться, вот в чем дело. И сейчас в Торонто они подписывали прошение, то есть протесты против ареста Марченко и против лишения гражданских прав – в общем, это все пошло впустую.
Что касается литературных влияний – может быть, мы подражали? Ведь с самого начала наше поколение писателей обвиняли, что мы идем по стопам Запада, что мы просто имитируем западную литературу. И это тоже ложь, как ни странно. Мы ее не имитировали, во-первых, хотя бы потому, что у нас не было к ней доступа. Но литературные влияния – очень странная вещь. Существует какая-то невидимая пыльца, она перелетает через океаны и материки, перелетает и оплодотворяет…
Скажем, когда началось прозаическое движение нашего поколения, так называемая молодежная проза шестидесятых годов, только спустя какое-то время у нас стали переводить английских «сердитых молодых людей» так называемых – того же Силлитоу, Кинсгли Эмиса, Осборна и так далее. И мы вдруг увидели колоссальную психологическую схожесть между героями нашей прозы и этими англичанами. Откуда она взялась? Невозможно проследить точно. А это были какие-то влияния.
Я, например, японского писателя Кэндзабуро Оэ стал читать, уже когда почти все свое написал. И вдруг вижу, что мы примерно в одно и то же время, но писали очень похожие друг на друга вещи! Очень странные существуют примеры. Мне всю жизнь говорят, что я написал «Звездный билет» под влиянием Сэлинджера. Сэлинджера я очень люблю, но я его прочел через полгода после того, как напечатал «Звездный билет». А там действительно есть какая-то общность.
У меня даже в романе, в «Золотой железке», один герой читает некий американский роман. Он лежит на диване, читает, там роман не назван, довольно вялый, написано, роман. А это был Скотт Фицджеральд. Не «Великий Гэтсби», а Tender is the Night. Он действительно – может быть, перевод неважный – не произвел такого впечатления, как «Великий Гэтсби». Он читает, как герой этого романа идет по Елисейским Полям и заходит в ресторан. И когда выходит из ресторана, резко изменилась погода – резкие тучи, качаются ветви деревьев, и толпа, густая толпа идет по Елисейским Полям – и [моего героя] охватывает ощущение, что он это все пережил уже. Что Елисейские Поля, на которых он не был никогда, – это его жизнь, кусок его жизни. Невероятно острое ощущение пережитости. Я бы назвал этот феномен… назвал его «чувством Елисейских Полей».
Вот тот же самый мыслитель, о котором я начал говорить, господин Антонович, говорит и о бесплодности современной эмигрантской русской литературы. О том, что писатели либо молчат, попав сюда, в отрыв от своей культуры, либо что-то мямлят невразумительное. Это неверно. Возьмите просто первые попавшиеся имена. Все работают очень активно: Солженицын, Максимов, Бродский, Некрасов, Елагин еще из второй волны замечательно работает, Марамзин, Алешковский, Довлатов, Синявский, Войнович, Горбаневская – все продолжают в эмиграции то, что начато было в России, и, может быть, порой гораздо активнее и лучше.
Удивительное явление появилось в нашей эмиграции – то, чего, кажется, не было в первой эмиграции. Это молодая литература! Здесь начинают люди, которые не писали в России, которые только здесь начинают свою литературную карьеру.
(Реплика из зала: Разве в старой этого не было?)
В старой я бы только сказал – Набоков.
(Реплика из зала: Поплавский!)
Поплавский, да, правильно. Но здесь я бы назвал несколько прозаиков интересных. Вот Саша Соколов. Это замечательный прозаик – для тех, кто не читал, а те, кто читал, со мной согласны. Лимонов – очень интересный писатель. Там скандала много, у него внутри тоже горят костры честолюбия, но тем не менее интересный писатель. Есть – в Израиле живет – Юрий Милославский такой. Он очень интересную прозу пишет. Вот недавно мы читали его интервью в «Панораме» лос-анджелесской. Он опровергает идею израильской литературы на русском языке, говорит, что это «выдуманная идея, такой литературы быть не может, я жил в Израиле, я израильтянин, но я русский писатель, и я пишу для русского читателя, и другого себе просто не представляю». Цветков, поэт, очень интересный. Тоже фактически начался уже в эмиграции. Суслов, писатель молодой. Есть Илья Суслов, это моего возраста человек, а есть – у нас живет, в нашем маленьком Вашингтоне, – Саша, очень интересный тоже.
Там, в Лос-Анджелесе, на конференции основной была такая точка для полемики: две литературы существуют или одна? И пришли к мнению, что, разумеется, существует одна русская литература. Это совершенно верно. Но я бы хотел сказать…