В свете того, что Лем писал в письмах к другим знакомым, а также написанной приблизительно в тот же период сатиры на сталинизм, названной «Низкопоклонство», думаю, что Щепаньский немного переборщил. Лем прежде всего называл себя материалистом. Из более поздних записей в дневнике видно, что Щепаньского это шокировало больше всего. Лем разбил в пух и прах все аргументы в пользу веры или мистицизма (такие, как феномен «чудесных исцелений», которые он свёл к сатирической игре) – Щепаньский с горечью, но всё же принимал эти аргументы.
Они также дружили семьями – новогоднюю ночь с 1954 на 1955 год Станислав и Барбара Лемы провели у Щепаньских. С тех пор они почти каждый праздник проводили вместе, хоть и в разных местах. На Новый год 1960/1961 Лемы впервые смогли выступить в роли хозяев – только тогда, в отремонтированном наконец доме, у них появилась такая возможность. До того, на Бонеровской, было слишком тесно. Щепаньский отметил в дневнике только три встречи в краковской квартире Лемов и более десятка визитов Лема у себя. Впервые он побывал у Лемов в новом доме в Клинах 10 мая 1959 года и с тех пор эти пропорции радикально меняются. В конце концов, этот визит был не слишком удачным. Лемы были «больные, усталые и если бы не агрессивный юмор Блоньского, мы все изнудились бы».
Блоньский был виновником всей суматохи, так как это именно он переехал в Клины первым. Именно он высмотрел дом, ожидающий покупателя, и склонял Станислава Лема к переезду, который был мечтой больше Барбары, чем Станислава. Лауреат награды Нике, главный представитель краковской школы литературной критики, влиятельный эссеист, чья статья «Бедные поляки смотрят на гетто» с 1987 года до сегодня формирует риторику высказываний о холокосте, – профессор Блоньский скорее не ассоциируется с «агрессивным юмором». Но глядя на него с точки зрения биографии Лема, мы видим другого Блоньского: эксцентрика, пытающегося обратить на себя внимание общества любой ценой.
Иногда это действительно спасало ситуацию – как в приведённой выше записи 1959 года. Порой это было обременительным для общества, но всегда сносным, как, например, во время новогоднего праздника 1959/1960 (организованного у Блоньских), когда Щепаньский лаконично отметил: «Блоньский, как всегда, пытался удивить всех гротескными фантазиями». Но ровно через год, в следующую новогоднюю ночь, Щепаньский напрямую обвиняет Блоньского в том, что тот испортил атмосферу праздника: «Блоньский в ужасном настроении, обиженный на Лемов, страдающий от нашей неготовности восхищаться его блистательными выражениями», описал и диагностировал эксцентричное поведение приятеля так: «Феноменально способный, толстый и прожорливый парень, который создавал систему агрессивного блефа для самозащиты, и таким и остался».
Блоньский виделся с Лемами практически каждый день, когда их не разделяли заграничные поездки (которых будет с каждым годом всё больше). И почти каждая встреча заканчивалась скандалом. Михал Зых, племянник Лема, был свидетелем таких встреч в юном возрасте (когда болел – а болел он часто, – попадал под опеку бабушки, а потому проводил дни и ночи в доме в Клинах). Он рассказывал мне, что эти споры слушал со страхом, потому что двое мужчин вели себя так, как будто были в шаге от физической конфронтации[199].
Я спрашивал Барбару Лем, дошло ли когда-то до такой конфронтации. Она отрицала, но сказала, что тоже порой опасалась этого, а раз была абсолютно уверена, что они дерутся, потому что ругань, доносящаяся из кабинета её мужа на втором этаже, перешла в нечленораздельные крики и звук драки.
Она побежала наверх, и пред ней предстала весьма необычная картина. Ян Блоньский – возможно, снова разочарованный «неготовностью восхищаться его блистательными выражениями» – в приступе «агрессивного юмора» заскочил Станиславу Лему на спину. Тот из-за военной травмы не переносил физической близости других людей, потому не оценил шутку и пытался любой ценой скинуть Блоньского, который, в свою очередь, испуганный реакцией друга, вцепился в него ещё крепче. Потому Лем начал ударять им о мебель. И лишь появление Барбары успокоило обоих знаменитых литераторов[200].
Из-за чего они так ругались? Из-за всего: начиная от самых серьёзных дел и заканчивая мелочами. Михал Зых вспоминал, что его дядя не любил, когда Блоньский проводил лингвистические эксперименты с его именем и называл дядю, к примеру, «Сташина-пташина». Чем больше Лем протестовал против таких искажений, тем охотнее Блоньский издевался над ним.
Случались и более важные темы споров. Блоньский был гуманитарием, разочарованный гуманитарными науками, который искал способ «онаучить» литературоведение. В 60‐х годах ХХ века модным направлением (разумеется, как и остальные подобные направления, он привёл в тупик) был структурализм, французские теоретики которого обращались к метафорам из алгебры и кибернетики.
Блоньский хотел, чтобы его сосед поделился с ним своими знаниями в этой области, но гордость не позволяла ему занять роль обычного ученика. Он ушёл в «агрессивный блеф». Но сосед не остался в долгу, потому что оказался в обратной ситуации.
Лем всю свою сознательную жизнь любил науку, но всю жизнь имел к ней свои претензии. От юношеского «Человека с Марса» и до «Гласа Господа» или «Фиаско» у него видна одна и та же боязнь того, что если обезьяне дать калькулятор, то она будет использовать его для того, чтобы бить по голове другую обезьяну. Наука и техника не делают нас лучшими людьми – наоборот, чем мощнее инструмент оказывается в наших руках, тем страшнее применение мы ему находим.
Лема интересовал вопрос об источнике зла. Раз он даже ответил на него в фельетоне:
«На классический вопрос «unde malum», «откуда зло», у меня такой ответ: это началось какие-то сто – сто двадцать тысяч лет назад, в верхнем четвертичном периоде, когда наши предки поубивали всех мамонтов и целую массу других млекопитающих»[201].
Этот ответ – конечно, шутка. В Блоньском Лем видел кого-то, кто прочёл больше книг на эту тему и у кого были более интересные идеи, но, видимо, потому не мог просто так позволить соседу превратить его дом в классический семинар. Все разговоры в конце концов всё равно переходили в скандал.
Темы этих споров порой бывали необычные, например: «Откуда происходит зло?», «Сможет ли кибернетика объяснить все поступки людей?», «Какие науки важнее – о человеке или о Вселенной?». Так их, по крайней мере, запомнила Барбара Лем, и след этих дискуссий закреплён и в дневнике Щепаньского записью от 15 июля 1960 года: «Лем рассказывал мне о фанатизме Блоньского, странно переплетающемся с его восхищением культом зла в литературе».
Третьим близким другом Лема в этот жизненный период был Славомир Мрожек. Впервые они встретились на свадьбе Лемов в 1953 году, но на «ты» перешли только на праздновании Нового года 1958/1959 у Яна Юзефа Щепаньского (кроме Лемов и Мрожека, там был также Ежи Турович – есть, однако, такие приемы, на которые человек готов любой ценой попасть хотя бы в роли официанта, гардеробщика, водителя… кого угодно).
Переписываться, однако, они начали ранее, но первое личное письмо было отправлено Мрожеком 14 января 1959 года:
«Станислав,
в первых словах моего письма подчеркиваю отказ от формальностей, который произошёл между нами в ночь с 31.XII.1958 на 1.I.1959. Я делаю это с некоторым опасением, не было ли с твоей стороны это эффектом легкомыслия. С другой стороны, я некоторым образом страхую себя и утверждаю это в письменном виде, окапываясь на этих позициях»[202].
Судя по первым письмам, писателей сблизила именно автомобильная тема. Мрожек как раз покупал машину марки «Р70». Лем, без сомнений, был авторитетом для своих «литературных» знакомых, когда речь шла об автомобилях – хотя бы просто потому, что любил это. Из его писем кажется, что он сам ремонтировал машины: хоть у него в гараже и был комплект основных инструментов, но на самом деле главным источником знаний Лема был его сосед, пан Зависляк, автомеханик (так, по крайней мере, утверждает Михал Зых). Так или иначе, весьма естественным кажется то, что Мрожек и Сцибор-Рыльский обращались со своими вопросами по поводу масла, проводов и фильтров именно к Лему.
Корреспонденция Лема с Мрожеком быстро перешла на более интересные темы. Оба дискутировали о философских, политических и литературных концепциях, опираясь на других писателей. Их объединяла нелюбовь к забытому уже Иренеушу Ирединскому, который тогда был знаменитым писателем, но не оставил после себя ничего такого, что выдержало бы испытание временем. Другим общим убеждением стало глубокое неверие в то, что реформирование строя ПНР может принести хоть что-то хорошее.
На переломе 1958 и 1959 годов у обоих были очень похожие литературные воззрения. «Свадьба в Атомицах» Мрожека и «Вторжение с Альдебарана» Лема – это настолько похожие произведения, что могли бы принадлежать одному автору. Потом, разумеется, дороги двух писателей разойдутся, и уже в 1959 году оба будут работать над своими величайшими шедеврами.
Ввиду переезда Мрожека в Варшаву, а потом во Францию и Италию, их дружба продолжалась в письмах – так же как раньше с Врублевским или Сцибором-Рыльским. Хотя в письмах всё ещё видны попытки договориться о встрече, реальные возможности случались очень редко. Намного реже, чем с Блоньским или Щепаньским.
Социальная жизнь Лема не ограничивалась, однако, писателями. В конце концов, никто из них тогда так не называл себя. Приёмы, на которых все являются журналистами, в большинстве своём объединённые одним и тем же титулом, – это феномен современной Варшавы, но точно не тогдашнего Кракова. На том же праздновании Нового года у Щепаньских, кроме Лема, Мрожека и Туровича, были ещё коллеги по службе, соседи, знакомые жены… все они скрупулезно перечислены в дневнике.