«Солярис» и «Возвращение со звёзд» тоже не имеют «чистой аллегории», но зато они куда интереснее, так как касаются личных переживаний самого Лема. Его много объединяет с Элом Бреггом и Крисом Кельвином. Брегг является его ровесником, в романе говорится, что ему сорок (биологических) лет.
Возраст Кельвина не подаётся прямо, но можно догадываться, что ему где-то между сорока и пятьюдесятью. Его сотрудничество с Гибарианом уходит далеко в прошлое, а трагическая смерть Хари случилась много лет назад, что положило конец «многолетним отношениям». Тридцати лет мало, чтобы иметь такую богатую биографию. Актёры, играющие роль Кельвина, обычно люди среднего возраста – в фильме Тарковского это был Донатас Банионис 1924 года рождения, то есть в момент съёмок ему было сорок пять, а в фильме Содерберга – Джордж Клуни 1961 года рождения, на съёмках ему было 41. В постановке Наталии Корчаковской в ТР-Варшава[222] этого персонажа играл Цезарий Косинский 1973 года рождения, в тридцать шесть лет. То есть в среднем у нас получится что-то около сорока, приблизительный возраст самого Лема.
Эл Брегг провёл в путешествии двадцать два биологических года, то есть в момент вылета ему было восемнадцать. Столько, сколько Лему, когда перестала существовать его планета под названием Львов. Ниже монолог Брегга:
«Хорошо, что от города, который я некогда покинул, не осталось камня на камне. Как будто я жил тогда на другой Земле, среди других людей; то началось и кончилось раз навсегда, а это было новое»[223].
Эти слова мог бы сказать и сам Лем. Разумеется, почти все львовские камни остались на своих местах, но Лем вёл себя так, будто этого города уже нет на карте. Он отбрасывал все приглашения оттуда и предложения общих поездок от польских журналистов. После того как он покинул Львов, писатель жил на какой-то другой Земле, среди других людей. Того уже нет, есть только послевоенный мир, который руководствуется совсем другими правилами.
Второе, что связывает Брегга с Лемом, это травматическое переживание смерти друзей во время экспедиции на Фомальгаут. Умирали они чаще всего случайно. Врач, который осматривает Брегга, заставляет его вспоминать. Брегг противится, как может («Мне нечего рассказывать, – желчно ответил я. – Во всяком случае, ничего сенсационного»), но в конце бросается фамилиями: «Ардер, Вентури, Эннессон».
Как умер Ардер – неизвестно. Просто резко оборвалась связь. «Это его радио замолчало, не моё. Когда у меня кончился кислород, я вернулся. У Эннессона была проблема с двигателями, его корабль терял тягу и становился неуправляемым. Когда он осознал, что его ждёт медленная смерть на орбите, то «предпочёл сразу войти в протуберанец» и сжёг себя на глазах Брегга.
Наиболее травматическое воспоминание смерти Вентури. У него была проблема с бортовым «атомом». Его спасение грозило взрывом всего космического корабля. Брегг как пилот не мог пойти на такой риск и оставил Вентури умирать:
«Когда я ждал Ардера, доктор, и кружил вокруг этого солнца, я повыдумывал для себя всяких людей и разговаривал с ними, говорил за них и за себя, и под конец поверил, что они рядом со мной. Каждый спасался как умел. Вы подумайте, доктор. Я сижу тут, перед вами, я нанял себе виллу, купил старый автомобиль, я хочу учиться, читать, плавать, но всё, что было, – во мне. Оно во мне, это пространство, эта тишина и то, как Вентури звал на помощь, а я, вместо того чтобы спасать его, дал полный назад».
Это, вероятно, недалеко от чувств самого Станислава Лема. Для выживших в холокосте самые худшие воспоминания не о тех людях, с которыми вдруг оборвалась связь, и даже не тех, кто у них на глазах совершил самоубийство, а о тех, кто молил о помощи, но им нельзя было помочь. Нужно было «дать полный назад», чтобы спасти себя и свою семью.
Врач не даёт Бреггу никакого хорошего совета. Он предлагает ему не говорить о своих травмах современным людям – они не поймут, потому что после бетризации у них совсем другая система ценностей («всё сейчас летнее, Брегг»), хотя и не советует ему держаться в кругу старых знакомых.
Его единственный совет – брутально-примитивный – закрасить седину, разгладить морщины кремом, лучше одеваться и войти в отношения с современной женщиной. Эл Брегг прислушивается к этому совету и отсюда – хеппи-энд, который так не нравился Лему (а мне как раз нравится). Разговоры Брегга и Эри – это в основном монологи астронавта, прерываемые редкими вздохами, но если убрать фантастическую сценографию, Брегг говорит о травме, типичной для выживших во время холокоста. О муках совести, что он выжил, а миллионы погибли, потому что им не хватило золотых монет на взятку шантажистам, потому что не было связей, которые позволяли получить работу в Rohstofferfassung, потому что свернули не в тот переулок:
«Они остались там, Арне, Том, Вентури, и они теперь как камни, знаешь, такие насквозь промерзшие камни, во тьме. И я должен был там остаться, а если я здесь, и держу твои руки, и могу говорить с тобой, и ты слышишь меня, то, может, не так уж и скверно, что я вернулся. Не столь гнусно, Эри. Только не смотри так. Умоляю тебя. Дай мне надежду».
Ситуация астронавтов на планете Солярис на самом деле похожа. У Кельвина только одна травма – смерть Хари. И когда Снаут узнаёт об этом, то реагирует шуткой: «Ах ты, святая невинность…» Неизвестно, кто или что приходит в видениях к нему, но из его монолога бормотания выходит нечто похуже:
«– Нормальный человек… Что это такое – нормальный человек? Тот, кто никогда не сделал ничего мерзкого. Так, но наверняка ли он об этом никогда не подумал? А может быть, даже не подумал, а в нём что-то подумало, появилось, десять или тридцать лет назад, может, защитился от этого, и забыл, и не боялся, так как знал, что никогда этого не осуществит. Ну, а теперь вообрази себе, что неожиданно, среди бела дня, среди других людей, встречаешь это, воплощённое в кровь и плоть, прикованное к тебе, неистребимое, что тогда? Что будет тогда?
Я молчал.
– Станция, – сказал он тихо. – Тогда будет Станция Солярис»[224].
Из писем к Врублевскому выплывает, что во время написания этой сцены Лем думал, что главной темой его романа будет невозможность контакта с чужеродным существом. Герои «Эдема» смогли поговорить с двутелом, обращаясь к универсальному языку математики. Лем хотел поднять собственную планку, выдумывая создание, с которым нельзя установить контакт, потому что даже если мы найдём общие основополагающие аналитические и алгебраические понятия, то у нас абсолютно отсутствует общий опыт.
Однако этого мало для сюжета романа. В поисках выхода из этой ловушки Лем случайно выдумал нечто лучшее – просто в невероятном темпе стуча по клавишам пишущей машинки в Доме творческого труда в Закопане.
Я спрашивал Барбару Лем о том, как выглядели такие рабочие поездки, потому что она иногда сопровождала мужа и всё видела. Лем всегда просил комнату под крышей, которая была малопривлекательной, поскольку летом там было душно, а более того, она была дальше всего от санузла, находившегося на первом этаже. Он был почти всегда занят, поэтому проживающим на нижних этажах было легче выловить момент, когда туалет освобождался.
Лем справлялся с этими трудностями благодаря своей бессоннице. Он просыпался обычно ещё до рассвета, когда санузел был и так свободен. Дневная жара его тоже не пугала, потому что днём он выходил на прогулки в горы, обдумывая следующие разделы (вероятно, потому Пиркс, Брегг, Рохан из «Непобедимого» или даже Кельвин в разделе «Старый мимоид» регулярно прогуливаются по каким-то склонам, долинам, оврагам и перевалам).
Однако комната под крышей имела одно весомое преимущество: отсутствие соседа сверху, гарантирующее, что Лема не будет отвлекать ничьё топанье. В начале романа «Солярис» появляются описания, подчёркивающие одиночество и тишину, окружающую главного героя: «никого не было», «снаружи царила тишина». Кто знает, не послужила ли вдохновением для этого тишина на вилле «Астория» в четыре часа утра, когда Лем начинал свой день.
Как и станция «Солярис», пансионат обычно оживал позже. Писатели встречались в столовой, вместе ходили на прогулки, пересказывали друг другу свои произведения, одалживали друг другу рукописи. Машинопись «Рукописи, найденной в ванне» произвела фурор в «Астории», но как Лем позднее рассказывал Бересю, все соглашались, что цензура никогда этого не пропустит (это было мнение также Яна Котта и Мацея Сломчиньского).
И они были правы, цензура, конечно же, задержала роман. В какой-то момент Лем уже так отчаялся, что подумывал о том, чтобы выпустить его в свет в виде самиздата – рукописи, размноженной с помощью копирки. Он даже сделал первый шаг к изданию книги за границей с целью обойти цензуру – выслал рукопись Вальтеру Тилю, немецкому переводчику Гомбровича, который в результате и перевёл эту книгу, но если бы книга вышла в ФРГ, а в Польше её задержала бы цензура, то Лему грозила бы судьба Бориса Пастернака, преследуемого автора «Доктора Живаго». Так свои переживания он описывал в июне 1961 года Врублевскому:
«Как тебе известно, общая ситуация такова, что мы сидим на бочке с усовершенствованным водородным порохом, из которой торчит фитиль, и этот фитиль тлеет уже так добрых двадцать лет. Порой на это тление дуют, а порой на миг оно гаснет, а потом снова раздувают, и так всё это продолжается. И к такой нестабильности, как и ко всему, человеческое стадо привыкло. Однако в моей профессии из человека делают исключительного идиота, потому что последнее время уже совершенно непонятно, о чём писать, поскольку абсолютно вконец «больные паранойей факторы» видят в каждом слове страшные намёки. Чем лучшего мнения те люди, которые прочли мою «Рукопись, найденную в ванне», тем больше я раздражаюсь, что не могу его издать. У меня был этот текст, когда я вносил какие-то исправления и писал непонятно какое вступление – якобы чтобы смягчить суть, – но всё это только ерунда, которой мне морочат голову. Сейчас только надо постараться забрать себе копию, то есть отдам переписать и потом смогу послать тебе, потому что в ином случае я не знаю, когда бы ты дождался текста. Моя «Солярис» вышла уже достаточно давно, в Закопане его нет, денег мне не заплатили, авторские экз[емпляры] я не получил. Я сделал корректуру второй книги, которую по чистой ошибке назвал «Книгой роботов» – это рассказы. Идиотское название, но оно остаётся, потому что вёрстка уже прошла, обложка есть, а выйдет между 61-м и 62‐м. Я много времени потерял, раздумывая над прибыльным предложением написать сценарий научно-фант.[астического] фильма. В результате ничего из этого не вышло, потому что действие должно происходить в нашей стране и из этого всего может получиться только полный нонсенс: снова ни над чем нельзя будет посмеяться. Описывать наши прекрасные межзвёздные ракеты 2500 года мне не хочется. Пока что я высиживаю и вымучиваю рассказ-роман – такой в стиле «Эдема» более-менее, но в этот раз всё будет ещё больше перемешано, в порошок. Идея уже есть. На одной планете миллионы лет назад приземлился корабль с какой-то другой обитаемой планеты. Экипаж (не люди, но разумные существа) этого корабля погиб. Остался остов ракеты и масса разных гомеостатов, роботов, автоматов, которые сперва ввязались в борьбу с местными живыми организмами (фауной, никаких ра