Предыдущие переводы (в том числе книжный – Брускина) были сокращены из-за автоцензуры переводчиков, которые избегали в том числе религиозных и эротических мотивов в тексте. Бога и секса в коммунизме ведь быть не должно!
В ноябре 1962 года Лем приехал в СССР с делегацией польских писателей. Советские читатели знали его по русским переводам «Астронавтов», «Магелланова облака», рассказов о Тихом и Пирксе и по первым фрагментам «Солярис», которые, разумеется, поддерживали заинтересованность писателем, так как книга затягивала, даже если начать читать её с середины. Тем больше нам тогда хочется понять загадку океана и созданий F!
Всё это привело к тому, что Лема отделили от польской делегации и воспринимали как звезду рок-музыки. Он много раз рассказывал, как «в огромной аудитории университета Ломоносова собрались две тысячи молодых людей». Встречу вёл «какой-то профессор физики, специалист по лазерной оптике, очень милый». Собравшиеся могли задавать Лему вопросы на листочках бумаги, ведущий тихо спросил Лема, нужно ли отбирать вопросы, Лем отказал.
Пришёл вопрос: «Разве вы коммунист?» Лем уже много лет имел дежурный, испытанный ответ: «Нет, потому что не думаю, что заслуживаю этого почётного звания». Но как только он успел сказать: «Нет, я не коммунист», невероятный шум аплодисментов, «от которых просто затрясся зал», не дал ему продолжить заготовленный ответ[234].
Фиалковскому Лем рассказывал, что уже во время этого путешествия встретил в Ленинграде братьев Стругацких. Его биографы Прашкевич и Борисов, однако, утверждали в своей книге, что это невозможно (вероятно, Лем перепутал воспоминания о разных поездках – Аркадия он встретил в Праге, а Бориса дважды в Москве[235], втроём они никогда не встречались). Равно как и Щепаньский, Стругацкие вели дневник. 23 ноября 1962 года Аркадий записал, что слушал выступление Лема по радио и его очень порадовало, что, когда спросили о его любимых советских фантастах, Лем назвал Стругацких и Ефремова. Когда дошло дело до встречи, то он чётко зафиксировал в дневнике, что разминулся с Лемом в Ленинграде на неделю.
Так своё путешествие Лем по свежим следам описывал Врублевскому:
«Дорогой Юрек,
два дня назад я вернулся из Москвы […]. Из России я вернулся в каком-то смысле обращённый в неё, без сомнений из-за людей – причём у меня было так много разных встреч, что я не в состоянии как-то подытожить того, что было. Я совершенно случайно попал в идеальный момент, потому что вдруг началась какая-то культурная оттепель (которая, что правда, подпольно уже давно следовала собственным путём), и привела к изданию даже воспоминаний из лагерей [аллюзия на описанный выше рассказ Солженицына. – Прим. авт.].
Что же происходило конкретно со мной, вокруг меня, нельзя даже описать. Дошло до того, что наше посольство дало нечто наподобие банкета в мою честь, причём гостями были в основном те советские учёные, с которыми я был знаком лично. Хорошо, что я уже такой старый конь, иначе точно что-то бы перевернулось у меня в голове. Мой номер в отеле был почти постоянно забит разными кибернетиками, астрофизиками, математиками, не говоря уже о молодых писателях. У меня были массовые встречи, две со студентами московского университета, где я чувствовал себя, как Ленин в 18 году, когда вещал для забитого зала, причём те, которые не смогли сесть, стояли и висели на колоннах, почти что на канделябрах. Также была встреча с читателями в библиотеке Дзержинского раона [?] и со студентами ленинградского университета, как и камерные разговоры с учёными первого класса. Меня любили там, мне говорили разные вещи, одаривали, почитали так, что, вероятно, уровень признательности удовлетворил бы человека с претензией на гениальность, которым я – уверяю тебя – до сих пор не стал. Формально я был членом делегации Польского союза писателей, но я практически не пересекался с нашей делегацией. Я вёл долгие ночные разговоры, читал в рукописях стихи и рассказы, и романы, говорил по 14 часов в сутки и вернулся такой оброссийщенный, что первые пару дней делал ошибки в родном языке…
Nota bene: я не был в Кремле и вообще мало что успел увидеть, меня так разрывали на куски, и я пришёл к выводу, что налаживание личных контактов намного важнее, чем роль туриста, осматривающего достопримечательности.
Россияне, по крайней мере, те, с которыми я познакомился, на самом деле принадлежат стране, которая родила Достоевского. Это ощущается постоянно. Мне кажется, они намного серьёзнее, чем поляки, более принципиальные, склонные к глубоким размышлениям и, несмотря на мировоззрение, если их немного расшевелить, после 11 вечера вылезает из них мрачный, глубокий пессимизм по отношению к Человечеству и Его Судьбе. Причём их молодёжь (литераторы, студенты) удивительно свежа и восприимчива, жаждущая контактов, новых мыслей – мне приходилось – чувствуя себя послом дел общечеловеческих – говорить отнюдь не о фантастике, а обо всём возможном: начиная от телепатии, проходясь по литературной ситуации на Западе, и заканчивая «вечными» проблемами.
Я был там три недели, и, как мне кажется, не потерял ни одного дня даром. И хоть вернулся уставший как собака, я ни о чём не жалею. Я оставил там множество знакомых – таких, как будто знал их всегда, – обеспечил себе «информационные каналы» тамошней научной и всякой другой литературы. Оттуда на Польшу смотрят как на Европу, как на страну прекрасной свободы, как на страну красивую и немного парижскую, и даже мои несмелые попытки развеять хоть немного этот мираж не дали ни малейшего результата!»[236]
Мотив «разговоров о телепатии» появится также в дневнике Щепаньского, которого это, вероятно, позабавило. Он посетил Лемов в Клинах 1 декабря (то есть в день написания цитированного выше письма) и записал: «Позавчера у Лемов. Сташек полон энтузиазма по поводу интеллектуальной оттепели в СССР. Из того, что рассказывает, самое интересное то, что они интересуются там такими вещами, как телепатия. Какое-то метафизическое неудовлетворение».
Лем был в СССР ещё дважды, в 1965-м и 1968-м[237]. Во второй раз его сопровождали трое космонавтов из экипажа корабля «Восход‐1» – Егоров, Феоктистов и Комаров. Особенно тепло Лем вспоминал Константина Феоктистова – как-никак единственного в истории СССР космонавта, который никогда не состоял в партии.
Миссия «Восход‐1» вошла в историю как первый коллективный полёт. На практике это не имело никакого смысла, кроме пропагандистского – в 1965 году полетел первый американский двухместный корабль, то есть Gemini‐3. Высылая годом ранее экипаж из трёх человек, россияне могли продемонстрировать, что всё ещё лидируют в космической технике, хотя на самом деле как раз начинали проигрывать гонку.
«Восход‐1» был слишком маленький, чтобы эти три члена экипажа могли сделать на борту что-либо полезное. Более того, чтобы добавить этого третьего члена экипажа (как раз Феоктистова), им пришлось отказаться от скафандров. Так что вдобавок всё это было ещё и смертельно опасной игрой с человеческой жизнью по глупому поводу – эти пропагандистские миссии скорее замедляли, чем ускоряли космическую гонку. Российские космонавты слишком хорошо осознавали «игру внизу», но не могли об этом рассказать журналистам – однако рассказывали польскому писателю, попивая вместе с ним кофе на задворках библиотеки им. Горького (так Лем описывал это Фиалковскому).
Энтузиазм, с которым Лем высказывался на тему своих поездок в СССР, является чем-то, на чём я хотел бы немного остановиться. В начале шестидесятых писатель является домоседом, который мечтает о далёких путешествиях. Мрожек, Щепаньский и Блоньский предлагают ему разные общие поездки – то в Лондон, то в Париж. Появляются приглашения даже в США. Лем всё это отбрасывает.
Кажется, что он не любит путешествовать, из-за чего больше всего страдает Барбара Лем, которой с трудом удаётся вытащить мужа на несколько совместных поездок. Очень смешно всё это описывает Томаш Лем, цитируя фрагменты дневника, который во время поездок вела его (будущая) мать. Например, во время пребывания в Югославии в 1961 году их преследовали проблемы с водой, которой в кране либо не было совсем, либо была только холодная:
«В нашей квартире даже есть вода – что правда, ледяная. Несмотря на это, я каждый день крашусь. Сташека уговариваю вообще не мыться – знаю ведь, что тогда точно помоется, к тому же без лишних концертов…»
Из других записей видно, что Лема очень раздражает хроника, которую ведёт его жена:
«Пишу. Сташек каждые полминуты спрашивает о чём. В конце концов говорю ему сидеть тихо. Обижается и идёт спать».
Лем в рамках мести начинает вести собственный дневник, названный «Кхошмарная книга Безжалостных упрёков и скитаний на окраинах далматинской партии Адриатического моря». Томаш Лем, к сожалению, ничего оттуда не цитирует, говорит только, что это «множество страниц, исписанных мелкими нечитабельными бусинками».
Выглядит так, что проще всего Лема было уговорить на поездки на машине. Он обожал машины – Томаш Лем в той же книге отметил, что в фильмах, которые записывал Лем в шестидесятые на восьмимиллиметровой ленте, камера обычно сосредотачивается на автомобилях, только иногда в её объектив попадают менее интересные темы – такие как Славомир Мрожек, Ян Блоньский или далматинские достопримечательности.
Как любителя автомобилей, Лема должно было мучить видение, связанное с американским сном «домик за городом»: человек покупает себе машину мечты, чтобы потом ездить на ней по кругу «работа-дом». Эх, вот бы сесть и поехать на ней аж до самого Лиссабона – если бы только к концу этого путешествия кто-то вернул потраченные деньги!