Лем. Жизнь на другой Земле — страница 52 из 73

[…]

В детстве я искренне верил, что существуют совершенные люди, прежде всего учёные, а самые святые среди них – университетские профессора. Реальность излечила меня от столь возвышенных представлений.

Но Дональда я знал уже двадцать лет, и, что поделаешь, он вправду был тем идеальным учёным, в которого ныне готовы верить лишь самые старомодные и восторженные особы. Белойн, тоже могучий ум, но вместе с тем и грешник, однажды настойчиво упрашивал Протеро, чтобы тот согласился хоть отчасти уподобиться нам и соизволил хоть раз исповедаться в какой-нибудь предосудительной тайне, в крайнем случае решиться на какое-нибудь мелкое свинство – это сделает его в наших глазах более человечным. Но Протеро лишь усмехался, попыхивая трубкой».

Кроме приятелей, он описал ещё и врагов. Вильгельм Ини – неслучайное имя. Мечислав Раковский записал в дневниках с отвращением, что Гомулка упрямо перекручивал фамилию Вильгельма и называл его «товарищем Вильгельминым». Тот прекрасно знал, перед кем надо ползать, чтобы остальных топить, потому никогда не осмелился исправлять первого секретаря.

Лем описал Вильгельма Ини так:

«Единственным человеком не из круга учёных в Научном Совете был доктор (но доктор юриспруденции) Вильгельм Ини – самый элегантный из сотрудников Проекта. […] Ини прекрасно понимал, что исследователи, особенно молодёжь, стараются его разыграть: передают из рук в руки какие-то листки с таинственными формулами и шифрами или исповедуются друг другу – делая вид, что не заметили его, – в ужасающе радикальных взглядах.

Все эти шуточки он сносил с ангельским терпением и великолепно держался, когда в столовой кто-нибудь демонстрировал ему крохотный, со спичку, микрофончик, извлечённый из-под розетки в жилой комнате. Меня все это ничуть не смешило, хотя чувство юмора у меня развито достаточно сильно.

Ини представлял весьма реальную силу; так что ни его безукоризненные манеры, ни увлечение философией Гуссерля не делали его симпатичнее. Он превосходно понимал, что колкости, шуточки и неприятные намеки, которыми потчуют его окружающие, вызваны желанием отыграться: кто как не он был молчаливо улыбающимся spiritus movens [движущий дух (лат.)] Проекта, или, скорее, его начальством в элегантных перчатках? Он казался дипломатом среди туземцев, которые хотели бы выместить на столь заметной персоне своё бессилие; распалившись больше обычного, они могут даже что-то порвать или разбить, но дипломат спокойно терпит подобные демонстрации, ведь для того он сюда и прислан; он знает, что, даже если ему и досталось, затронут не сам он, а сила, которая за ним стоит. […]

Тех, кто представляет не себя […], таких людей я искренне не терплю и не способен перерабатывать свою антипатию в её шутливые или язвительные эквиваленты. Поэтому Ини с самого начала обходил меня стороной, как злую собаку […]. Я его презирал, а он, наверное, с лихвой отплачивал мне тем же».

Все эти моменты – это аллегорический портрет польских писателей накануне большой чистки марта 1968 года. Это я понял уже намного, намного позже, чем впервые прочёл, и был в восторге от «Гласа Господа». Я полюбил его ещё молодым человеком, потому что сама история открытия сообщения из космоса (это открытие было сделано случайно, передача состоялась с помощью нейтрино, которые мы до сих пор не можем свободно регистрировать, как в этом романе. Так что кто знает – может, когда научимся, то мы тоже что-то откроем…) это лучший портрет науки в прозе Станислава Лема. Однако этого уже тогда было мало, чтобы Лем сам заинтересовался своей идеей. В 1968 году его смертельно утомила научная фантастика.

Когда в январе 1968 года он отправлял машинопись в редакцию «Czytelnik», то ещё не знал, какие неожиданности его ожидают в этом году, хотя уже были слышны отзвуки приближающейся бури. Шестидневная война летом 1967 года привела к тому, что подкожный антисемитизм начал проявляться в дискурсе, пока что замаскированный как осуждение израильской агрессии. «Ты уже слышал, что карп по-еврейски должен сейчас называться агрессор в желе?» – написал Лем Врублевскому в октябре 1967 года[322].

Переплетение личных и публичных, больших и маленьких дел странным образом появляется в письме в марте 1968 года, которым я закончу этот раздел.

«Дорогая Нана,

сообщаю, что родился ребёнок мужского пола, очень маленький и худенький, и что Бася после 6 дней в больнице вернулась домой, и теперь его откармливает. Он родился в 4 утра и сначала был очень слабый, не мог, то есть ещё не умел доказать своё происхождение от млекопитающих, но уже умеет.

Разумеется, весь дом выглядит так, как ты можешь себе вообразить. К тому же огромное беспокойство царило в Кракове собственно в среду, и именно в среду начались роды. Из-за строгого распорядка ни Баси, ни ребёнка я не видел, пока они не вышли из клиники, что произошло позавчера. Сегодня мне надо прописать этого ребёнка в городском управлении.

Между тем два дня до выступления Гомулки [о «сионистской V колонне». – Прим. авт.], мы в Союзе писателей составили что-то вроде письма к властям, то есть к премьеру, а позавчера Голуй должен был его передать на заседании Совета Союза писателей в Варшаве, но что из этого вышло – пока что не знаем. В этом письме мы представили нашу точку зрения и постулаты начала диалога с властями, поскольку есть Важные Проблемы, которые надо решить. В конце концов, сколько об этом говорить.

Наш сосед сделал фильтр для вашего «Фиата», я заплатил за этот фильтр и должен его вам выслать, чего пока что не делаю, поскольку надо ещё найти маленькую хорошую коробочку, потому не удивляйся, если получите письмо-посылку […]. На этом заканчиваю, потому что уже семь утра, а мне ещё миллион вещей сделать надо – Бася не может выходить из дому, потому я за всем бегаю. Обнимаю и передаю поклоны от Баси, привет вам обоим!»[323]

VIIIНасморк

Счастье приходит к нам самыми разными путями. В шестидесятых годах Станислав Лем, казалось бы, имел всё. Дом, машина, деньги, слава, награды, путешествия, красивая и любящая жена – чего ещё желать? Однако из писем или записок Блоньского и Щепаньского просматривается образ человека разочарованного, нереализованного, измученного если не депрессией, то выгоранием.

Частично это происходило по объективным причинам. ПНР умела каждому указать на его место – показать писателю, что его, безусловно, могут переводить на разные языки, но это не имеет никакого значения для чиновника в министерстве или директора магазина. Владение домом или машиной было для того строя как роскошью, так и мукой – в одном из писем Лем жалуется Сцибору-Рыльскому, что если бы люди знали, сколько с этим проблем, то не завидовали бы ни его «Фиату», который постоянно ломался, ни дому, с которым каждый день были какие-то проблемы.

Заграничные путешествия не были так беззаботны, как сегодня. Сначала нужно было уладить много формальностей, потом Лем вынужден был ехать в Варшаву, чтобы забрать заграничный паспорт, бегать по посольствам и оформлять визы, а в конце вернуть паспорт в милицейский депозит (нельзя было заграничный паспорт держать дома в ящике стола).

В шестидесятых у Лема постоянно ухудшалось здоровье, в середине шестидесятых он начал жаловаться друзьям, что у него уже нет сил писать, а писать нужно, потому что зарабатывать по-другому он не умеет.


Все эти проблемы в семидесятых никуда не исчезли. ПНР при Гереке не была лучше, чем при Гомулке, писать ему не хотелось ещё больше, со здоровьем было ещё хуже. Однако я замечаю новый тон в его письмах этого периода – и я не вижу другого объяснения, чем появление на свет Томаша Лема.

Томаш – частый герой этих писем. Неважно, отвечает ли Лем другу на просьбу одолжить денег, или объясняет переводчику какую-то лингвистическую загадку в своих произведениях – в письме обязательно должно появиться какое-то упоминание о Томаше. Звучит это, например, так:

«Ребёнок развивается. На своём Го-Карте, привезённом из В.[осточного] Берлина, к которому я приделал фары, ездит с невероятной грацией по дому и саду, время от времени переезжая разных людей, чаще всего – бабушку, у которой ввиду возраста замедленный рефлекс, у неё синие побитые ноги. Я хочу купить бампер, но резиновых нет, а металлический, боюсь, не решит эту проблему»[324].

Или:

«Мы хотели на пару дней отправить Барбару с ребёнком в Зарабье, но как раз выбрали такую погоду, что еле сами вернулись живые, а на трассе до Закопане машин в кюветах лежало больше, чем груш летом, пескоразбрызгивателей и след простыл, снегоочиститель мы встретили только один, и то на обратном пути. Под Могилянами выигрывал тот, у кого в машине была молодая сильная семья, потому что когда пятеро человек брались вместе и выталкивали машину, то на эту стеклянную горку ещё можно было как-то выехать. Так что в итоге мы сидим дома все школьные каникулы. А Томек – засранец! – уже играет Бетховена на фортепиано. Ты ничего не пишешь про тушку, поэтому я понимаю, что тушка твоя не худшим образом себя чувствует, а что касается моей – то с перерывами худею»[325].

Или:

«Моя жена не работает на рентгене и получила «инвалидскую ренту» – не то чтобы она как-то болела, но была очень вялая какая-то и даже похудела, что плохо обо мне свидетельствует, если верить русской пословице: «У заботливого мужа жена век не тужит». Томек зато поправился, и хоть часто простуженный ходит, зато учится неплохо и теперь даже получил лыжи в подарок, а точнее – получит их СЕГОДНЯ. Очень красивые – сапоги и крепление – верх техники, странно это нечто выглядит, ничего такого раньше и на свете не было, когда мы с женой из года в год съезжали с Каспрового»