Она решила сейчас же вернуться домой вместе с сыном. О покупке железнодорожного билета, равно как и билета на самолёт, не могло быть и речи. В пять утра она нашла таксиста, готового ехать в Краков. Томаш Лем вспоминает, что они ехали на старом белом «Мерседесе», который не мог разогнаться больше чем восемьдесят километров в час. По приезде в Краков водитель отказался искупаться, согласился только помыть ноги в тазике и погнал обратно.
Оказалось, что после возвращения домой у Лема случилось резкое кровотечение из раны внутри мочевого пузыря, причём началось какое-то заражение, вызванное, вероятно, недостаточной стерильностью многоразового шприца (так Лем сказал Щепаньскому). Краковские больницы не хотели исправлять ошибки катовицкой халтуры. Жизнь Лему спасли Мадейские, доставив его в бессознательном состоянии в Катовице. И так писатель, фантазия которого достигала звёзд, был в шаге от смерти из-за грязи. «Чуть не сдох», – со свойственной ему лаконичностью описал Щепаньский[369].
Всю эту ситуацию Лем с юмором описал Врублевскому – когда всё было позади и он чувствовал себя «отреставрированным телесно». Он радовался, что «Барбара с ребёнком была на Балтийском море», потому что «это отсутствие защитило её от многих трудных потрясений»[370].
Больше всего, однако, его радовало то, что больница стала серьёзным поводом, чтобы не участвовать в церемонии вручения ему Государственной Награды I степени за достижения в литературе. Комитет был вынужден прислать её. Более того – это была ещё и причина его отсутствия на Евроконе, который в 1976 году проходил в Познани.
С первого же конвента, в Триесте в 1972 году, европейские любители science fiction пытались пригласить на него Лема. Первый раз он отказался от приглашения, потому что «ему не хотелось», но его отсутствие на польском конвенте грозило скандалом, если бы только не было такого серьёзного повода. Больница позволила ему выкрутиться, чем он был «премного доволен»[371].
Несмотря на беззаботный тон письма Врублевскому, трудно скрыть, что эта история стала переломным моментом в жизни Лема. Жизнь спасло ему то, что рядом были друзья, которые быстро отвезли его в больницу. Если бы он был сам в Закопане – мог просто истечь кровью прежде, чем до него бы доехала «Скорая». С тех пор он будет избегать рискованных поездок, уже не повторит безумных рейдов машиной в Грецию, никогда не поедет в СССР, не будет ездить в палатки с друзьями в Бещады. Его путешествия будут ограничиваться большими городами в Германии и Австрии, а также тамошними туристическими курортами, где всегда работают телефоны, ходят поезда и в больницах есть туалеты.
Трудно не заметить, что этот перелом в жизни Станислава Лема – июнь 1976 года – снова совпадает с переломом в истории Польши. Тонкая игра с режимом, которую Лем вёл предыдущую четверть века – будто рассказчик в «Гласе Господа» с военными властями, перестала быть возможной. Тот роман был аллегорическим описанием ситуации польских интеллектуалов в десятилетии Гомулки – в десятилетии Герека наступили новые правила.
Лем идеально отобразил эту эпоху в самом её расцвете в «Воспитании Цифруши». Наверное, ни одно его произведение не пробудило такого восторга у Яна Юзефа Щепаньского, который 8 ноября 1971 года записал в дневнике:
«В среду вечером у Лемов. Сташек читал новый рассказ. Видение фантастического королевства, настроенного исключительно на музыкальную реализацию гармонии сфер. И в углу сцены, где вкалывает королевский оркестр, сидит гигантский монстр – вонючее, косматое чудище (Гориллище), которое время от времени съедает какого-то музыканта или иначе сводит на нет их усилия. И все мудро объясняют, почему не получается хорошо играть, но о Гориллище ни слова. Сташек выслал это в «Szpilki». Интересно, решит ли цензура не заметить аллюзии. В свою очередь, в дневниках Анны Достоевской, которые я сейчас читаю, это Гориллище Европы так же сидит в своём углу.
Достоевские в Дрездене запоем читают все книги, запрещённые в империи, что не мешает им любить царя и пренебрегать либерализмом».
Метафора «Гориллища, сидящего в углу» будет появляться в дневниках ещё неоднократно, обычно как подытоживание встреч властей с писателями. Например, в 1972 году Ян Блоньский на встрече краковского Союза писателей поднимает тему издания произведений Гомбровича (в собрании участвовали также Лем и Щепаньский). Представитель министерства ответил, что «существуют барьеры, которые нельзя так просто обойти из-за соседства, которое определила нам история», – «Лемовское Гориллище в углу», – добавил Щепаньский от себя.
Из фракционной борьбы между натолинцами и пулавянами, которая велась на протяжении всех шестидесятых годов, не получилось ничего. Натолинцы покончили с пулавянами в 1968 году, остатки пулавян взяли реванш в 1970-м, однако были слишком слабы, чтобы ввести социалистическую демократию, о которой мечтали в 1956 году – большинство вождей этого течения вынудили эмигрировать или отправили в отставку. Остались только «вторые игроки» – такие как Яблоньский или Ярошевич.
Возможно, Лем был прав, объясняя в 1956 году Сцибору-Рыльскому, что любая демократия в этом режиме есть и всегда будет иллюзией, так как в ее основе лежит политическая полиция, а не какая-либо идеология. Из герековской либерализации вышло то, что тупое Гориллище, которое символизирует власть, начало хаотично пожирать людей.
Это не была просто метафора. Угроза физического насилия ощущалась почти физически – в мае 1977 года, как раз в день первого причастия Томаша Лема, прогремела страшная новость о смерти замученного «какими-то неизвестными» Станислава Пыяса. Через полгода «неизвестные» побили ксёндза Анджея Бардецкого, сотрудника «Tygodnik Powszechny». Люди из непосредственного окружения Лема стали получать странные анонимки и звонки с угрозами, им казалось, что за ними следят на улицах (а сегодня мы знаем точно, что следили). Судя из писем и дневников, угроза была сильнее, чем в шестидесятые, так как действия режима стали ещё более непредвиденными.
Комментируя в 1977 году в письме к Канделю первый номер нелегального литературного журнала «Zapis», в который знаменитые авторы без псевдонимов отдавали свои произведения, отброшенные цензурой (в первом номере вышли Анджеевский, Брандис, Фицовский и Новаковский), Лем отмечал, что «95 % этих текстов могли быть изданы при Гомулке», «ТАК сузилось пространство свободного высказывания!»[372]. Лем был в необычной ситуации, ведь власти хотели иметь его при себе. Они уже смирились с тем, что не выйдет сделать из него партийного писателя – но в среде польской интеллигенции, которая всё больше поляризировалась, он мог стать писателем, которого однозначно ассоциировали с оппозицией, как его друзей – Щепаньского или Мрожека.
Лему всё время из-за этого было «можно больше». Ему сходили с рук какие-то свободные заявления, за которые других бы наказали отказом выдать загранпаспорт или запретом публиковаться. Лем осознавал всё положение вещей – об этом пишет в своих воспоминаниях Томаш Лем, – но не имел с этого какой-то пользы. Сложно играть первую скрипку в оркестре, который по очереди пожирает Гориллище, даже если оно временно занято остальными скрипачами.
Любопытство Яна Юзефа Щепаньского касательно реакции цензуры на «Воспитание Цифруши» не было удовлетворено. В 1971 году цензор даже не увидел этот рассказ в глаза – Кшиштоф Теодор Тёплиц, главный редактор «Szpilki», отказался опубликовать его, очень вежливо пояснив, что всем в редакции очень понравилось, но «особенно в настоящее время» он не видит возможность это напечатать[373].
Лем тяжело пережил этот отказ. Майкл Кандель, который тогда навестил его в Кракове, вспоминал, что Лем показал ему «Воспитание Цифруши», сокрушаясь над свободой слова в ПНР. «Такие вещи сегодня цензурируют!» – Щепаньский записал в своём дневнике разговор с Лемом, в котором тот фантазировал, как будет «вешать цензоров», когда Польша получит независимость[374].
Рассказ вышел лишь в 1976 году, в томе «Маска», ясное дело в «Wydawnictwо Literackiе», в котором традиционно Лем публиковал вещи, требующие специальных связей в комитете цензуры. Повесть «Маска» – написанная несколько ранее, в июне 1972 года, как всегда, в Закопане[375], – тоже на первый взгляд кажется аллюзией, шитой слишком белыми нитками, чтобы это пропустила цензура: действие происходит в мире «средневековья роботов», который напоминает мир «Кибериады», но вместе с тем здесь всё серьёзно. Героиня-рассказчица является машиной-убийцей, которую тиран, напоминающий всех этих «кибериадовских» Жестокусов, но на этот раз ни капли не смешных, приказал сконструировать с целью убийства дворянина (тот по какой-то причине попал в королевскую немилость). Машина выглядит как красивая женщина, а её задание состояло в том, чтобы соблазнить дворянина и убить его в укромном месте. События происходят в мире роскоши, похожем на мир герековского благосостояния.
Почему цензура это пропустила? И вновь ответ: потому что варшавская «Kultura», издание Януша Вильгельма, то есть «Вильгельма Ини», могла больше. Вильгельм был в то время занят серьёзными чистками в мире кино, хотя символично закопал топор войны с Лемом.
«Воспитание Цифруши», «Маску» и «Профессора А. Донду» (рассказ об африканской стране, которая проходит период модернизации – наподобие герековского – у их плановиков вышло, что вертолётизировать страну выйдет дешевле, чем проложить дороги, потому они купили лицензию на вертолёт и… так далее) власти восприняли так же, как и предыдущие произведения Лема. Цензор сделал вид, что не понял.