28-го вечером я получил предписание немедленно отправляться в г. Симферополь, где, по сведениям, находится наш обоз[223], разыскать его и доставить в Феодосию. На следующий день утром я отправился в Феодосию на вокзал. На вокзале объявление: «Ввиду недостатка в паровозах поезд отойдет только в 2 часа дня».
Я – на главную улицу гулять. Прохожу мимо Освага[224], на окне объявление: «Ввиду гололедки провода порваны. Связь потеряна. От Главнокомандующего сводки нет. К вечеру связь будет восстановлена».
В 2 часа дня на вокзале объявление: «Ввиду недостатка в угле поезд на Джанкой ни 29-го, ни 30-го не отойдет». Странно все это, думаю, и направляюсь к себе в Байбуги.
По дороге неожиданно встречаю полк. Яблочкова. Он, оказывается, с семьею на службе в Земск[ом] Союзе[225]. Сердечно встретил, потащил к себе обедать. Ольга Алекс. оказала не менее любезную и сердечную встречу. Яблоков говорил, что дела наши на фронте, по имеющимся сведениям, очень и очень неважны.
Вечером был дома. Опять без конца играли в шмоньку[226]. У меня уже нет ни копейки. Цены в Феодосии колоссальны. Французская булка, стоившая 3 недели назад 500 руб., стоит 1200, и так буквально все. Что-то будет? И хочется надеяться и верить, и трудно. Артиллерийская канонада слышна здесь явственно. И вот сегодня часов в 6 вечера она внезапно смолкла[227]. Что это? На пользу нам или все кончено? Не дай этого, Господи!
30-го октября. День кошмара и неразберихи. С утра и одеваться как следует не захотелось, надел фуфайку вместо рубахи да кожаную куртку, так разгильдяем и хожу. Часов в двенадцать, надев шубу, отправился в Ближние Байбуги обедать и жалованье получить. Прихожу к штабу: волнение, ординарцы приходят из города. Кавтарадзе говорит: «Перекоп сдан, наших гонят» и так далее. Ничего не разберу. Скачут из города ординарец за ординарцем, посылают [ординарцев] туда.
Пообедал я, получил деньги и тут же попал в наряд: немедленно с 20 казаками под командой подъесаула Попандопуло оправиться в Феодосию и поступить в распоряжение ген. Чумаченко.
Не возвращаясь в Дал. Байбуги, отправился в Феодосию. Четыре версты до города были чрезвычайно интересны. Это была сплошная цепь обозов, тянувшаяся в город. Шли все. Картина не из веселых. Пришли в город по темноте. Генерал Чумаченко приказал занять два поста, а остальным находиться при нем в соседней комнате.
Расположились мы в столовой «Кооператив» у Генуэзской башни. Вечер и ночь кое-как провели, конечно, без сна. Беспокоили каждые 10 минут. Разговор вертелся буквально только на том, сдан Перекоп или нет. Больше никого ничто не интересовало. Погрузка на транспорты: «Дон», «Петр Регул» и «Владимир»[228] была ночью по приказанию ген. Фостикова приостановлена. Возлагали большие надежды на то, что Перекоп взят обратно[229].
Часа в 4 ночи вышел я проверить посты и караул. На улице – целый табор: пришли первые войсковые обозы. Площадь у вокзала, вся улица, все запружено повозками, линейками, масса верховых и упряжных лошадей, костры, люди греются около них. Красивая, яркая, колоритная картина, но мысль невольно выплывает в сознание, отчего это, к чему; и становится в этом мраке ночи, озаренном пылающими кострами, еще страшнее, кошмарнее, нервнее. Видно, что все кончено.
Часам к 7–8 утра, с рассветом, картина становится кошмарной. Все это, по всем улицам, обгоняя друг друга, толкаясь, суетясь и нервничая, отправляется к пристани грузиться. У входа на пристань – большие караулы юнкеров и категорический приказ: грузиться можно, но только с ручным багажом. Кто что с собою захватит, с тем и погрузится.
Моментально начинается дикая, никогда не виданная мною картина. Стаскивают чемоданы, открывают их и в мешок набрасывают необходимые вещи, остальное бросают. Приказание это передается из уст в уста, и через полчаса на всех улицах небольшой Феодосии вы видите ту же картину: открытые чемоданы, сундуки и лихорадочно роющиеся в них руки.
На улицах валяются пишущие машинки, вороха бумаг и «дел», всевозможные канцелярские принадлежности, подушки, одеяла, опорожненные чемоданы всякого рода, вида и фасона, фураж, седла. Стоит масса пустых и загруженных фургонов, а по улицам без всадника, без хозяина, оседланные и заамуниченные, бродят кони. Конечно, вокруг и около снуют хищники до чужого добра. Вот уж где «бери – не хочу».
Часам к 12 дня картина резко меняется: что можно было растащить – растащили. Стоят осиротелые телеги, по ветру пущены хлам и обрывки казенных бумаг. Отдельные хищники образовали уже целую толпу, пытающуюся грабить подходящие войсковые обозы. По городу пущены конные разъезды, сколь-нибудь сдерживающие [эту] толпу.
Цены на все адски высокие, и продуктов к 12 дня в магазинах абсолютно нет. В том самом ресторанчике «Кооператив», где расположен наш караул, нам по знакомству, «за охрану», как говорит жид, продают махонькие пончики по 3000 руб[лей] и обед из 2[-х] блюд без хлеба [за] 12 000. Думал ли кто-нибудь из нас, воображал ли, что за обед из 2-х блюд без хлеба будет платить 12 000 рублей?
В ресторанчике появляются простые казаки и солдаты, которые за эти пончики платят 5000, а за обед 20 000. Откуда деньги? Тот коня продал, тот – фургон, а иной так и коня, и фургон, и все имущество, что было на фургоне. «А что вез? – А кто его знает. Всякие вещи. И я не смотрел, и покупатель [не смотрел]. Некогда было. Еле сам убег».
Часа в 4 дня прибыла в город из Байбуги и наша батарея. Но из караула нас не отпускали. Стало темнеть. На вокзале – пожар. Кто-то поджег состав с патронами и снарядами. К счастью, благодаря геройству машиниста состав удалось разорвать, и сгорело всего две платформы с сеном и вагон с патронами. Какой бы был кошмар, если бы стали рваться снаряды! Погрузка произведена не была бы, ибо вокзал – на самой пристани.
В 6 часов вечера ген. Чумаченко, взяв нас, направился на пристань к транспорту «Владимир»[230], где была и наша батарея. Там я присоединился к батарее. Огромная пристань и набережная запружены народом, а на транспортах [тоже] уже полно народа. Стали в импровизированную очередь.
Часов в 9 вечера стали рваться снаряды в Сарыголи[231]. Величественная, грандиозная картина сама по себе, а тут еще в такой обстановке. Американский миноносец, стоявший тут же у пристани, стал для лучшей детонации пускать снаряд за снарядом по Сарыголю[232]. Это произвело ошеломляющее впечатление: «Красные подходят, нажми, грузись скорее!». И заволновалась толпа. И стала страшной стихийной силой[233].
В этой кошмарной обстановке, в холоде, голодные, прождали мы до 12 часов, когда удалось погрузиться на борт «Владимира». Сколько переживаний за эти 6 часов стояния на пристани! Сколько жутких мыслей! Сомнений: «погрузимся или нет», «успеем или нет», «хватит места или нет»? Итак, в 12 часов ночи с 31 октября на 1 ноября мы были на борту «Владимира». Слава Богу! Теперь я спасен. Мрачные мысли должны покинуть меня. Но то, что пришлось видеть дальше, превзошло все.
Я видел, как переполненный «Владимир» стал отваливать. Я видел, дело было уже на рассвете, с какою мольбою, с каким отчаянием, безнадежной тоской смотрели на нас, умоляли нас оставшиеся. А их было много, очень много. Я видел, как более смелые бросились к веревкам и стали взбираться. Я видел, как некоторые, ослабев, срывались и падали уже в море и обратно не выплывали. Я помню, твердо помню их молящие глаза. Ах! Сколько отчаяния, сколько жажды жизни! И помню я еще, как одному смельчаку один негодяй обрубил веревку и утопил его в море. Помню и это. Не видел только лица того изверга, который сделал это, и не знаю, счастлив ли я этим или надо было видеть и это?
1-го ноября 1920 года «Владимир» вышел на рейд. Было видно, как один за другим отходят поезда. Куда? Выяснилось, что это уезжали и уходили составы на Керчь с теми, кто не успел погрузиться в Феодосии[234], ибо Акмонайские позиции[235], сыгравшие выдающуюся роль в [19]19 году, должны были спасти еще многие тысячи несчастных[236].
Часов в 6 вечера «Владимир» снялся с якоря и отошел в неизвестном направлении[237]. Ну, теперь уже окончательно мы спасены от опасности попасться в лапы «товарищей». Страшная опасность миновала. Пора оглянуться и на себя. Ехать до ужаса тесно. На «Владимире», оказывается, около двенадцати тысяч человек. Давка, духота невообразимые. Помещаемся в 3[-м] трюме.
Вылезти на палубу – один ужас. Сколько это стоит затруднений и ловкости! Битком набито. Не только лечь, [но и] сесть негде. Ночью кладешь ноги на голову vis-à-vis[238] и ощущаешь чьи-нибудь сапоги на собственной физиономии[239].
Что имеешь с собою, отправляясь в неизвестном направлении и на неизвестное положение? Ибо перед эвакуацией был приказ Врангеля, где он писал, что уехать мы уедем, но кто нас примет и на каких основаниях и правах, одному Богу известно[240]. С собою абсолютно ничего [нет]. Весь мой багаж – это то, что надето на себя в Геническе еще две с лишним недели [назад].
Нет даже полотенца, мыла, второго носового платка, шинели (ибо я в шубе), второй смены белья. Из продуктов – 5 английских банок консервов и 2 фунта черного хлеба. В кармане ни гроша, не говоря уже об иностранной валюте, ибо даже ничего не стоящих крымских денег нет. Из вещей больше всего жаль мне мое Евангелие и Нюсины письма. За это время я часто перечитывал их, и становилось как-то легче, когда читал их.