Лена и ее любовь — страница 10 из 40

— Общий счет, — обратился он к официантке.

— А девочка уже, — ответила официантка.

Когда на обратном пути они проезжали промышленный район между С. и соседним городком, Лена увидела Людвига у витрины возле бензоколонки «Шелл». Уже стемнело. Людвиг разглядывал мотоциклы. Потом обернулся. Одновременно светофор перед бензоколонкой переключился на красный. Скрыться невозможно. Сначала он посмотрел на нее тем же взглядом, что на мотоциклы. Потом глаза его стали пустыми, а левый — маленьким, уязвленным. Злым. Так оно и осталось. Левый глаз мертвел, глядя на нее. «Что было прежде, теперь невозможно», — повторял он. Каждый раз.


Польское кладбище, поле, яблони, лес. Лена поехала медленней. Через другое поле шагала монахиня, быстро, так что тяжелая черная юбка хлестала ее по ногам. Монахиня исчезла там, где закат. Где-то там, за пределом видимости, должно быть, стоит часовня, и монахиня поливает цветы в горшочках, пересчитывает монеты из кружки у алтаря Девы Марии, и сама возжигает свечку, и ничего не платит, и преклоняет колени, чтобы помолиться о родителях и о том, с кем обручилась и кому пришлось из-за нее обручиться с другой.

Однажды Лена играла на сцене монашку. Нельзя сказать, что роль была большая.

Включила радио. Поет польская эстрадная певичка. Как же это назвать — одинокий путь монахини через поле? Монашеский путь? И почему образ монашеского пути вызывает в памяти другой образ, давно уже ей знакомый? Странная суть любого события состоит в том, что оно могло бы произойти и по-иному. Однажды в Айфеле она погладила ручную курицу у чужих людей. Почему из-за монахини ей опять увиделась эта курица? Почему Польша напоминает ей Айфель? В Польшу она поехала из-за футбольного матча, с тех пор не прошло и недели. Футбол ее, разумеется, не интересует, но зато интересуют отдельные молодые люди, которые играют в футбол и при этом пахнут материнским ополаскивателем для белья. Местной газете в С. она предложила репортаж о товарищеском матче немецкой юношеской команды с польской командой юниоров.

«Так ты же актриса», — удивился Штефан, спортивный редактор. Они давно знали друг друга. Людвига Штефан тоже знал. Волос у него на голове почти не осталось, зато на затылке висела жидкая косичка, тонкая, как крысиный хвост, и замотанная красной резинкой. Он ездил на машине «карман-гиа». Раньше играл на классической гитаре. Заявку на возмещение дорожных расходов положил на письменный стол. Чтобы покрыть расходы, репортаж следовало напечатать и за пределами региона. Кроме того, Лена обязалась привезти фотографии.

— У тебя есть фотоаппарат?

— Да, — и она поставила подпись.

— Магдалена Крингс, — зачитал он. — Все еще Крингс?

— Да.

Окна редакции выходили во двор. Дождь капал в раскрытый бак для бумажных отходов. С неба в С. лило почти постоянно. Когда случалось что-нибудь необычное, местные жители говорили: «Что ж удивительного, под дождем-то».

«На машине поедешь?» — спросил Штефан, она подтвердила: «Конечно», и он полюбопытствовал, какая у нее машина. Глубоко вдохнув, Лена произнесла: «вольво» — так, как сообщают: «мальчик».

— Ладно, тогда впиши сюда километры, — черкнул шариковой ручкой крестик в нужной графе и передал привет Людвигу, а она только в дверях спросила, с чего бы это.

— Я видел вас вместе, — пояснил он, и она прислонилась к косяку, пытаясь расслабиться. — Людвиг тоже поедет?

— Да нет, с чего бы?

— Я много раз видел вас вместе, — настаивал Штефан.

В среду она двинулась на своем «вольво» за автобусом команды. Рано утром. Очень рано утром. Руки и ноги мерзли, а еды она взяла мало, чтобы сохранять бодрость. Без чего-то шесть въехав из-под Моста самоубийц в Бломбахскую долину у Эльберфельда, она почувствовала, что в ее жизни наступил поздний вечер. Но педалью газа ей всегда удавалось побеждать перепады настроения. Быстрая езда — вот что не раз спасало ее. За рулем она преодолевала и не такие состояния, как нынче. На каком-то шоссе обогнала автобус со спортсменами. Мальчики махали ей, будто девочки на школьной экскурсии, только лица у них казались более заспанными, чем девочки бы себе позволили. Один поднял картонку, ясно и грубо оповещая мир о том, что ему нужна женщина. Скорость держала под восемьдесят. Луга и поля, реже — лиственный лесок. Над миром по щиколотку стелился туман.

На подъезде к Чехии впервые остановилась, ступила ногами на твердую землю, обнаружила новую царапину на левой дверце, выпила стоя кофе и на маленькой почте, которая была не почтой, а всего лишь окошком возле колбасного прилавка в магазине, сняла деньги со счета. Закупила провизию. Две краковских колбаски, два пакетика горчицы, не очень острой. Проезжая через границу, мимо двух девочек, помахавших ей белыми гибкими ручками, мимо садовых домиков с тюлевыми занавесочками, цветами в горшках и светящейся табличкой «Non Stop Extase», укрепленной между водосточными желобами, она чувствовала себя одинокой. Но такое одиночество замечают не сразу.


А теперь? По радио польская певичка заливается третьим по счету шлягером. День, когда Лена на всю оставшуюся жизнь запомнила имя польской певички, — этот день имеет дату. Иоанна Шудец, 28 мая. Долго стояла вчера Лена в гостиничном коридоре у своего номера. Уставилась в окно, на пустую улицу перед гостиницей. Дверь в номер за ее спиной приоткрыта, горит только лампа на ночном столике. Распахнула окно. Внизу, на улице, не было ничего особенного. Только появлялся время от времени человек в темном костюме, заворачивал за угол и курил. И время от времени ко входу подъезжало такси, и тут же раздавался женский голос из диспетчерской. И еще была луна, тяжело и низко повисшая над домом напротив. Там, где дверь в коридор была открыта. Коридор — это нежилая комната между комнатами. Она всегда боялась коридоров.

— Лена?

— Я здесь.

Дальман напряженно вглядывался в окно, поправляя очки.

— Что же вы там видите? — спросила она.

Дальман снял очки. Слон без хобота.

— Вижу? В данный момент почти ничего, но вообще этот вид мне хорошо знаком, — проговорил Дальман и посмотрел на нее во все глаза, и зрачки у него расплывались, соединяясь с белками. Взгляд как у ребенка.

— Лена, вы не находите, что музыка по радио раздражает? — говорит он тихо. «Ты же плачешь», — сказал ребенок с швейцарским акцентом, а мать ему по-французски: «Закрой рот». Мать и дитя выглядели как арабы и к темным волосам оделись во все желтое.

На пути из Базеля в Карлсруэ, когда поезд «Евросити-Экспресс» задержался на базельском вокзале Бадишер дольше обычного, Лена заплакала. Нацепила солнечные очки и смотрела в окно, отвернувшись от остальных пассажиров. Идет дождь, и пусть новый сезон начинается без нее. Ей придется отказаться от квартиры, но она не знает, куда деваться. Вот постель, вот стол, вот стул, вот она сама. Возьмет из питомника собаку, если той еще хуже. Черного такого пса, назовет его Ахилл. Или Доктор.

— Ты плачешь? Почему? — ребенок перелез на пустое соседнее сиденье. — Умер кто-нибудь?

— Нет.

— Так что тогда?

— Не могу тебе сказать, — она оперлась подбородком о руку и прикрыла рот ладонью.

«Ух, какие сиськи здоровые!» — пялясь на нее, гоготнул в первом ряду парень со жвачкой во рту. Наверху, на сцене, она проклинала художника по костюму. Что за идиотская идея выставить так ее. С обнаженной правой грудью.

— Плохо в школе учишься? — допытывался ребенок.

— Я уже кончила школу.

— Значит, у тебя есть дети?

— Нет.

— Так что ж тогда?

Лена стояла впереди, у рампы, а парень все жевал резинку. Молодой, лоб высокий, рот красивый. Играли «Пентесилею», второй спектакль. «В живых оставшись чудом, не смирилась, и ввысь опять стремится по скале отвесной»[5]. Лена строго взглянула на парня в первом ряду. Тот в ответ ухмыльнулся. И повторил: «Ух, какие сиськи здоровые!» — как будто рукой ее за грудь хватает.

Спустя три дня место парня заняла пожилая дама. Ради этого вечера дама побывала у парикмахера, и Лена ей почти сочувствовала. Но осталась стоять прямо перед ней. Между двумя кулисами покашливал коллега, как перхают овцы, отрывисто и сдавленно. А в зрительном зале повисла тишина, какая редко бывает в театре. Была суббота.

«Я играла Пентесилею», — произнесла она.

Пятьдесят или шестьдесят ударов сердца, все чаще стучавшего слева под доспехами амазонки, и она повторила:

«Я играла Пентесилею».

Дама в первом ряду внимательно посмотрела на Лену, скрестила руки и даже улыбнулась. Она, наверное, имела абонемент и регулярно ходила по театрам, так что ко многому привыкла. Улыбнулась, будто вспомнила лучшие времена, и покойного мужа, и общие их абонементы, и старомодные, но яркие изъявления чувств в легендарной постановке «Фауста». По ней видно, что пытается провести анализ текста. Это были лучшие годы, и вообще, и в ее жизни. Дама улыбнулась. Она любила театр, а потому сочла и эту актрису, сошедшую с круга, за явление искусства. В наше время случается и не такое. Лучше улыбнуться и слегка кивнуть. И все своим чередом.

Пути отступления у Лены нет. И она стояла — пленная в это мгновение, но свободная для тех мгновений, что наступят после. С завтрашнего дня ей не надо подчиняться этим людям, гоняющим других людей по подмосткам. Им всегда мало. Эта минута будет последней в череде несчастливых минут, когда она, бездарно повязанная пустыми указаниями, выставлена напоказ в слепящем свете. Здоровенный прожектор и сегодня направлен прямо на нее. Стоя у рампы, она рада бы тихонько сказать той даме: «Лучше в кино, чем сюда. Был в кино и плакал, словами Кафки».

Дама улыбалась.

«Я играла Пентесилею», — в третий раз повторила Лена и улыбнулась в ответ. Ничего не произошло. Зрители все еще принимали эту фразу за человеческие усилия, именуемые режиссурой. Но это была ее собственная фраза. И не только из-за здоровых сисек утратила она душевное равновесие.

«Я играла…»