Легкий поклон. А Лена встала, изготовилась, и задом оттолкнула кресло на колесиках. Кресло поехало назад, к сестричкам, подскочило на порожке, развернулось на полтора оборота, покатилось медленней, разогналось, и все за ними следом, но застряло в углу у лестницы. Пустым взглядом смотрел Людвиг вслед сестричкам на их высоченных каблуках.
— Елеопомазание я еще… — произнес он.
— Я уже знаю, — перебила Лена.
— Хотя вообще-то не должен был.
— Почему? Тебя же этому учили: крестить, венчать…
Говорила холодно, а сама представляла домик с садом, в тени, у церкви. Фруктовые деревья, окна почти все на юго-запад, вход с фасада увит розочками. Желтыми. Тихие, нет, счастливые субботние вечера. Жизнь — это то, что чувствует в ней человек, оттого такому Людвигу хорошо в одиночестве с бокалом вина готовиться к воскресной проповеди. Только и слышны на верхнем этаже шаги экономки, когда в ее жизни, отданной распорядку дня господина пастора, наступает время отойти ко сну.
— Я больше не священник, — вымолвил Людвиг.
— Зачем вы едете так быстро, Лена? — недоволен Дальман.
Справа расстилаются некошеные луга, только монахини той не видно. Но монашеский путь виден, хоть и распрямились примятые стебли. Темнеет. Обгоняют старый автобус, благо он еле тащится. Благородного красного цвета сиденья, белыми чехольчиками прикрыты подголовники. Лена едет медленно, заглядывает каждому пассажиру в лицо, стоит тому повернуться в сторону «вольво». Усталые лица на фоне роскоши белоснежных чехлов. Снежных, белых. Смотрит на эти чехлы, а в голове — ребятишки кидаются снежками.
Интересно, все люди такие? Такие многослойные. Сверху — слова, глубже — беззвучная мысль, а совсем внизу — тот слой, где думается быстро, но ничего не додумывается до конца. И уж потом — чернота.
— Ну же, Лена! — голос Дальмана. — Что случилось?
— Случилось то, что и раньше.
После этого в машине воцаряется тишина. Этой тишине нужна Лена.
А ей хочется есть.
Людвиг сел на перила. За спиной у него бездна трехэтажной глубины. Лена встала прямо перед ним.
— Я уже был у епископа.
Достаточно легкого движения. Испуг довершил бы остальное. Жизнь Людвига сейчас в ее руках и, по ее же разумению, оттого он и уселся на перила над пропастью метров в двенадцать-четырнадцать.
— Людвиг!
— Что такое?
— Сделай любезность, прошу…
— Пожалуйста, а что именно?
— Поцелуй меня.
За стеклянной дверью частной клиники курила медсестра ночной смены. Газельи ноги и загар на лице, не молодом и не старом, не красивом и не уродливом. Невыразительном, ведь и такие встречаются.
— Больше я не мог, — услышала Лена его голос. — А ведь долгое время прекрасно себя чувствовал. Даже клуб организовал для мотоциклистов, для бойскаутов. Да еще суббота, представляешь? Когда я готовил воскресную проповедь и…
— И попивал винцо, — договорила за него Лена.
— А ты откуда знаешь?
— Могу себе представить. Монахи — и те пьют.
— Странное было чувство, скажу я тебе. Как у тех, кто действительно пишет, — поделился Людвиг.
О, прав был Георг! Теология — это путь к стихотворчеству.
Возле палаты для умирающих — гигантское растение из тех, что не умеют цвести.
— Так вот, однажды я об этом вечером молился, — продолжал он. — Как раз записал первую фразу воскресной проповеди: «Люби, и делай что хочешь». Дорогие, написал я, Августин всю жизнь прожил по этому слову. Потом я перевернул листок — и в погреб за лучшим вином, какое только есть в доме. Разлил в два бокала и говорю: шеф, говорю, не прими за личное, но ты ведь и так знаешь, что я влюбился. Будь здоров, говорю.
— Так и сказал?
— Нет, конечно, но очень хотел.
И вдруг комнатный цветок обронил три листка вместе на больничный линолеум. Все три еще зелены. Лена смотрела на Людвига. Холодно. Остывшая печь не могла бы смотреть холодней. Лена ревновала к тем временам, когда совсем без нее шла Людвигова жизнь.
— Так что ты сказал епископу?
— Что я прошу свободы от целибата, — и он соскочил с перил, нагнулся, взялся за материнскую сумку.
— Как ее зовут?
— Это неважно.
— Ну, говори!
— Мария, — решился он.
И Лена засмеялась.
— Ну, тогда все свои, — и тут же пожалела, что оказалась не на высоте. Зачем попросила о поцелуе?
— И что же епископ?
— Предложил мне остаться на работе.
— А как быть с той женщиной?
— А так, как делают все мои коллеги.
— Изыди, Мария, изыди! — воскликнула она.
— Ничего подобного, она может вести у меня хозяйство, — успокоил ее Людвиг. И на секунду положил свою руку, теплую и тяжелую, Лене на голову. И невольно ей показалось, что он не просто ведет разговор, но хочет ее защитить. Когда они выходили из больницы, дежурная ела ложечкой йогурт.
Шли по главной улице С. и за церковью с двумя зелеными башнями повернули направо, к Левенбургу. Людвиг нес сумку, но не с той стороны, где шагала Лена. И расстояние между ними было не шире ладони. Он рассказал, как опоздал на елеосвящение: положил в сумку письмо к епископу, но опустить в ящик по пути не решился. Только на краю города, где конечная автобусная остановка «Дизельштрассе», все-таки его отправил.
— Значит, на похоронах ты был уже не настоящий священник, а переодетый?
— Точно.
— А это не грех?
— Таково было ее желание. И это самое главное, — объяснил Людвиг.
Шли по Аптечному переулку, и где-то возле отеля «Дойчер Кайзер» в воздух взмыл лист газеты, и все летал, и никак не мог успокоиться, даже попав в водосток.
— Пока она здесь жила, у тебя на земле всегда был дом, — прибавил он.
Они регулярно встречались на спортплощадке «Роте-Эрде». Лежали на широкой скамье, чье дерево от непогоды расщепилось и посерело. Лежали лицом к лицу, или ухом к уху, ногами в противоположные стороны. Мужчина и женщина, а видны только с небес, и редко-редко ветер делает синие прорехи в сером облачном покрывале. Фруктовые деревья теряли свои плоды. Благоухал сад, неумолимо и сладко, и она все чаще собирала в пучок волосы и прихватывала очки на свидание. Час-другой они проводили в кафе на окраине города. В открытые окна со стороны многоэтажек несся шум автобана. Им было покойно. Людвиг лишился прихода, она лишилась ангажемента. Вместе это дважды ничто. За столом в сторонке, у сигаретного автомата, они тихонько читали друг другу вслух. Чтение стало их способом вести разговор чужими словами.
— «Посреди того мира, где не хочется больше жить, людям вдвоем иногда удается, хотя и не часто, обрести уголок, полный тепла и солнца, капсулу в открытом пространстве. Так свершается изгнание в рай». Это сейчас все читают, — и Лена закрыла книгу.
— Наверно, я чего-то не понимаю.
— Очень может быть.
— Чего же?
— Вероятно, девяностых годов, — заключила она.
И в этот день они больше не читали.
Ночь в траве. Лена первой встала со скамьи, сбежала вниз, к лужайке у ручья, и улеглась в траву, высоко уходящую заостренными кончиками в теплый осенний вечер. Там, где ручей вливается в пруд, они на минутку присели. Пела птица, одиноко и отчаянно, будто в предчувствии дождя.
— Иди! — воскликнула она.
— Куда?
— В мои объятья, — рассмеялась и раскинула руки, и побежала с раскинутыми руками, но не к нему, а от него, вперед.
Когда они перестали целоваться и открыли глаза, уже стемнело. Лес начинал шуметь. Рассеянный свет луны лег на лицо Людвига свинцовой тенью.
— Прежнее теперь невозможно, Лена.
Под ним серый свитер, она сверху. И таким неиспорченным кажется ей Людвиг, когда лежит в траве с руками над головой, будто привязанный к стеблям. Щекой она тронула его щеку. Закрыла глаза, и ей вспомнился миг давным-давно испытанного счастья. «Лихтбург», старая киношка в С., открыт запасный выход во двор прачечной. Там гладят белье, и запах доходит до зала, где кончился фильм и она сидит с краю одна, заливаясь слезами. У мороженщицы волосы пахли морозом, и во время любовной сцены на экране Лена спустила гольфы до щиколотки. Выйдя из зала в вечер, она остановилась, полная ожиданий, и в воздухе по-прежнему держался запах свежевыглаженного белья.
— Лена?
Открыла глаза.
— Что ты сейчас видела?
— Красивый пейзаж.
Трава совсем влажная. Вместе они отправились в траву. Не в постель. Вот какой стала ее ночь. Пойди они вместе в постель, он бы точно бросил свой спальный мешок рядом с ее периной, чистил бы зубы не менее трех минут, а носки сунул в ботинки, закрыл бы сначала «молнию» несессера, потом «молнию» спального мешка. Повернулся бы спиной, недостижимый и утомленный. Одна рука вытянута вверх по стене, только чтоб не коснуться ее, и по бессознательным движениям пальцев она может судить о глубине его сна. Но отправились они не в постель, а в траву. Никогда еще в жизни не давалось ей с таким трудом претворение страха в радость. Близехонько журчал ручей, где они прежде ставили крохотные водяные мельницы. Лопасти из пластмассовых ложек нежных цветов, корпус — из бутылочной пробки. Семь порций мороженого, бутылка вина — и вот уже можно смастерить новую. Об этом она и думала, расстегивая пряжку на его ремне. Ботинки стащила по одному босыми своими ступнями и, увидев, как он возбужден, помянула американские трусы. Смочила пальцы во рту и дотронулась ими до Людвига, он изогнулся. Облизала его пальцы и — давай, сказала, потрогай самого себя, и он коротко выдохнул, когда это сделал. Между ними — то давнее прощание и третье лицо, он-то и наблюдает. Но должен же он… Другие мужчины забывали Лену, как забывают зонтик. Людвиг не забыл. Ей недоставало того, что тогда не произошло между ними. Это чувство и стало для нее реальностью. Накатами вступал шум леса, а потом все глуше и глуше, как дождь.
— Иду, — выдохнул Людвиг. Почувствовала на пальцах его зубы. Как трава, вставал и выпрямлялся под ними пустой дом.
Она держала его. И ничего больше. Оба замерли, когда он кончил. Его пятки ударили по траве, потом — в небо.