Лена и ее любовь — страница 24 из 40

— Коллега Пипенбринк, коллега Пипенбринк, просьба подойти к кассе номер два.

О, я ее знаю, — произносит другой женский голос, но не из динамиков, а у Лены в голове. — Знаю я ее, жила раньше через два дома от нас, та еще змеючка. Лена, помнишь?

Нет, мама.

Покупатели, схватив последние подарки, толкались в проходах. И детский крик отовсюду. На эскалаторе Лена попыталась встать слева, подальше от толкучки. Сошла на втором этаже, в отделе женского трикотажа.

Хорошо тут, — голос раздавался из воротника ее пальто, — только мне это ни к чему, правда? А ты что притихла, Лена? Из-за вчерашнего?

Со дня похорон разговоров между ними не было. Но вот вчера, когда Лена приоткрыла дверь дальмановой гостиной и тут же снова захлопнула, воздух близ нее вдруг засверкал, стремительно обретая контур мерцающего небытия.

«Мама, ты умерла. Не надо мне являться, — твердила она на пути в комнату с эркером. — Я тебя боюсь».

Плотно закрыла дверь. Но покойной матери это вовсе не помешало. Уселась для начала едва заметной дрожью на кровать рядом с Леной, затем глядела вместе с ней в зеркало при чистке зубов, затем — в книгу перед сном. Осталась на всю ночь под потолком, от которого Лене не отвести было глаз, а к утру целиком и полностью разместилась у нее внутри, чтобы талдычить одну и ту же фразу: «Я же говорила — с приветом, он чокнулся, пока был в Польше».

Через три прилавка от Лены покупательница с рыжими волосами небрежно бросила полиэтиленовый пакет на красный пуловер в стопке, рассеянно огляделась, взяла пакет и преспокойно пошла к эскалатору. Сверху оказался пуловер синего цвета.

Рыжим красное не идет, — заметила мать.

Может, она так не думает?

Может, она так и думает, но этому не верит, — парировала мать. — Как ты.

Лишь на секунду открыла вчера Лена дверь гостиной в доме Дальмана. Фрагмент картинки в дверной щели — трещина в восприятии мира. Увидела и тотчас решила: не видела! Чтобы в следующее мгновение понять: было, было… На секунду ее глазам предстал потаенный, но подлинный Дальман. Или тот, каким она втайне его и представляла? Дальман сидел на диване нога на ногу, с прямой спиной и в белой блузке с рюшами, распахнутой на груди. Поперек торса у него шел кожаный ремешок — похоже, от сумки. Старая грампластинка потрескивала, как летний костер. «Когда бы мог в моих мечтаньях». Но не ремешок нагнал на Лену страху. И не распахнутая блузка. В конце концов, это могла быть и рубашка под смокинг, которую Дальман примерял в преддверии праздников. Нет, не то. Но его лицо, лицо женщины, одинокой и стареющей, охваченной страшным возбуждением, и — нога на ногу в попытке овладеть собой. Не муж, не жена, а срамота, — пронеслось в голове. Она притворила дверь, и Дальман ее не заметил.

Надо было мне постучаться.

Надо было. И все равно он чокнутый, сама же видела. А знаешь, что он сделал в тот день, когда насовсем вернулся из Польши?

Знаю.

Лена заторопилась к эскалатору, к центральному выходу, через отдел косметики, быстро, быстро, пока те не пристали со своими средствами для ухода за кожей. И натолкнулась на стеклянную перегородку. Белый след ее губ, жирный след ее лба на стекле — теперь, одинокий и белый отпечаток дальмановой ладони на двери кладбищенского кафе — тогда, в августе. Ввиду чужого одиночества обретается ли опыт своего собственного? Она покраснела.

— Можно подретушировать, — произнес кто-то за ее спиной.


Ченстохова. Отель «Секвана» возле костела. Секвана — это Сена по-польски, и хозяин бойко изъясняется на плохом французском языке. На террасе под открытым небом усаживаются за столик и ближе к полуночи все-таки ждут горячей еды — Дальман, священник, Лена. Ведь она говорит по-французски. И хозяин очарован ею на свой бурный лад. Кто-то в вязаной шапочке уносит столы со стульями. Они сидят, а тот стоит рядом и изучает вмятины на искусственной траве, где только что были и столы, и стулья, и гости. Хочет, чтоб и от них остались такие вмятины, да поскорее. Хозяин «Секваны» гонит его, тот не внемлет и тупо выполняет задание, два шага назад и три вперед, и дальше убирать, и хватается за их столик, но тут официантка приносит тарелку супа. Суп — это ему понятно. Суп — значит, на сегодня все. Прислонившись к стене, выхлебывает всю тарелку и ставит на подоконник у кухни. В эту секунду синяя надпись «Секвана» гаснет. Официантка хороша, как куколка, но только постарше. Пришлось ей снова повязать передник и быстренько подкрасить губы. С уличной террасы контуром видна ее фигурка за стойкой. Грациозная, как вырезанный из бумаги дамский силуэт на рекламе школы танцев в пятидесятые годы. Спутники Лены не обратили на нее внимания, как перед тем и на барышню из рецепции.

— Рената, — представилась та и затараторила все подряд, что вынесла из интенсивного курса английского, правда, вполне уместно. Она и показала им номера, потом принесла мыло, открыла окно над кроватью. На покрывало цвета мяты полетела сажа. Другого окна не было.

— Ченстохова такая скучная, — она заметила сажу. — И что вам тут делать?

С этим вопросом на устах Рената уже закрывала дверь. Стены здесь тонкие. Дальману по соседству она сообщила:

— Тут у нас еще бельгийцы. Не хотите с ними поговорить?

А у священника только окно открыла палкой, не сказав ни слова.

Больше всего этот отель похож на гигантский контейнер. Идею владелец явно почерпнул во Франции. И объясняет:

— Секвана — так по-польски называется Сена, вы знаете, в Париже.

— А отели как ваш во Франции называются, вы знаете, «Формула-1», — усмехается Лена.

— Знаю, знаю.

Лена смущена. На широком его лице написано и то, и другое. Любовь к деньгам и любовь к любви. Месье Секвана выполнен из гладкого и твердого вещества, и голова его напоминает шар — деревянный, дочиста выскобленный и разрисованный кисточкой. Так выглядят те, у кого во всем полный порядок. Не то что Дальман. Тот имеет такой вид, будто мать нашла его под розовым кустом после мимолетной любви к заморскому принцу.

Несколько минут до полуночи. Официантка с лицом усталой куклы приносит еще три бокала с вином. В уличном освещении черты обоих мужчин заострились. Спешно допивают, намерены спать. А Лена делает шаг в сторону улицы.

Хозяин спрашивает, собирается ли она гулять в одиночестве.

Священник спрашивает, не опасно ли это.

Дальман спрашивает, не взять ли ей хотя бы куртку.

У синего базельского платья глубокий вырез на спине. Вот отчего три взгляда прикованы к ее коже. Один обеспокоенный, один порицающий, один жадный. Телефонная карточка уже у нее в руке.

— Спокойной ночи, — говорит Лена и уходит. Где-нибудь на линии тех пестрых домов, что в каменном благоговении отступают от храма, должна быть телефонная будка, а на другом конце провода должен быть Людвигов голос. Вот уж точно, в такой-то поздний час. Бульдозерами утрамбовано множество дорожек вокруг костела. Ветер холодной рукой гладит по спине. Вот он, телефон-автомат у какого-то подъезда. Лена набирает длинный номер.

Людвиг не берет трубку.

На обратном пути к костелу она боком сует телефонную карточку в туфлю.

Почти час ночи. На площадке у костела автомобили паломников. Лик Черной Мадонны торжественно откроют в шесть утра, а потом назавтра, и опять в шесть. Две женщины прикрыли глаза носовыми платками, уберегаясь от света фонаря. Та, что на водительском сиденье, держит четки в сложенных руках. Медленно проезжает полицейский патруль. Со стороны главного входа к Лене приближается пара. Здороваются, женщина недоверчиво. Будь с ней Людвиг, разинула бы рот, да заулыбалась, вроде бы ей, а по правде — ему.

Узкая дорожка идет позади костела. Ни машин, ни людей. Только собака лает. Злится, что ночь. Телефонная карточка в туфле мешает на каждом шагу. Свершись, чудо, и яви ей Людвига прямо из ограды храма. Тотчас, и пусть спокойно выступит с отговоркой. Или со стаканом воды.

Несу тебе стакан воды, потому что люблю тебя, — так он скажет.

Лена прислоняется к стене. Что там, между стеной и костелом, она и понятия не имеет. Кладбище? Зеленая лужайка, гравий и три скамейки? Зато перед ней скопище хлипких построек под гофрированными крышами. В одной теплится слабый свет, оттуда несет резким конским запахом. По линии горизонта движется поезд. Перед ним ночь, и за ним такая же ночь. Крапива жалит ей ноги. А она думает про О., про лагерь, про речку Солу и город. Город, лагерь, река. Думает, как не слушала Адриана, когда тот вчера водил ее по городу, и как в нескольких словах может описать все его движения. В тех движениях отражались ее мысли, а вовсе не его слова. В городе она думала о лагере, а в лагере думала об Адриане. А в том коридоре?

Нет, не о нем. О Людвиге.

Коридор

Адриан по-польски спросил у таксиста огня. Закурили и пошли через улицу у вокзала и гостиницы «Глоб». Нежилой дом. Дверь в коридор открыта. Вошли.

— Точно, — заговорила она, — это здесь. Здесь он жил. Лет десяти или около того. Вот, представь себе.

Тронула выключатель и удивилась, что загорелся свет.

— Кто?

— Юлиус.

— Кто такой Юлиус? Твой друг?

— Юлиус — это Дальман.

— Дальман, у которого ты живешь?

— Именно.

— И мы из-за этого здесь посреди ночи?

Промолчала.

— Эй, что не отвечаешь?

Лена разглядывала истертые каменные ступеньки. Зачем она тут с Адрианом? Адриан не Людвиг. Адриан — некая условная единица, которой Лена позволила разместиться между нею и Людвигом. То ли проверка, как далеко можно зайти. То ли легкомыслие и озорство, чтобы жизнь не застаивалась. Адриан взял ее за руку и потащил вверх по лестнице. Ступенька за ступенькой, теряла она Людвига. Сердце колотилось. И говорило, мол, будешь так делать — ни к чему не придешь. Мол, это не жизнь — на месте драмы разыгрывать драму, отрекаясь от себя самой. Это не жизнь.

Адриан притянул ее к себе. Не научил его никто, что надо бы ждать, пока женщина сама сделает первое движение. Он и в начале вечера был не в меру тороплив.