— Да ладно. Ты себе кое-что представил у алтаря, вот и начал заикаться.
— Лена, не надо.
И вперил взгляд в спину той женщины. По плечам болтаются волосы парика, жесткие, как щетина у швабры. Складки платья, колыхнувшись, показали Лене, что женщина смеется. Людвиг не мог оторваться от этого беззвучного смеха. Смех заполонил пространство, и Людвиг прилип к ней взглядом, упрямо, тупо, со всей непрошибаемостью иной расы — мужчин.
— Хорошо, — и вцепился Лене в волосы, и держит крепко. — Хорошо, я заикался. Довольна?
«Бросишь ты меня», — мелькнуло в голове, и в тот самый миг он в испуге ее отпустил. Глянула на растерянную его руку. И — телефонный звонок.
Женщина взяла трубку:
— Да-да, мне двадцать четыре, — и посмотрелась в зеркало стойки, за батареей бутылок. — Что вы желаете? Только руками? Стоимость услуги шестьдесят марок. Да-да, да-да, жду.
Положила трубку. В комнате ужас как жарко, клохчет воздух в батарее, и вид на озеро предвещает серый рождественский день. Прекрасный вчерашний день закончился тоже не так прекрасно, как начинался. Из Дальмановой столовой донеслись звуки церковной музыки. «Мессия» Генделя. Людвиг подтягивал. Что же за женщина была та, ради которой нарушен обет безбрачия? И как у нее насчет таблеток? Людвиг сказал — не знает, до таких разговоров дело не дошло. У Дальмана внизу «Мессия», вторая часть, громче. «Аллилуйя» вступает мощным хором, так что дыхание перехватывает. А без дыхания нет и настоящего пения, подумалось ей. Вот и Людвиг уже бросил подпевать, но тут у Дальмана музыка зазвучала еще громче. Дрозд спокойно уселся, наконец, на голую ветку и клювиком лазает к себе под крыло. Под музыку одна бретелька лифчика у Лены скользнула с плеча, к концу пассажа доехала почти до локтя. Хоть это удалось. Сказала сухо, что намерена раздеться догола. Не для него, для дрозда на ветке. Тот уж точно до конца досмотрит. Только сказала, как птичка улетела. И музыка в столовой оборвалась, и Дальман выронил из нетвердых своих рук коньячную рюмку, ясное дело, выругавшись.
Та женщина проводила Людвига и Лену к двери. Такой же парик, но светлый, и платьице короткое красное, под грудью в сборочку. Разворачивались, а она все стояла в дверях, водила прядкой волос по губам. Рядом с табличкой на выезде новый знак: гололед. Лена скомкала обертку от последней шоколадки.
— Сама не знаю, — вот так она тогда ответила.
Поколебавшись, Лена решается на обгон. Гуськом идут солдаты через польскую весну. Ноги мужские, тонкие в штанах, и зеленый форменный кажется тусклым рядом с зеленью травы за обочиной. Так, немедленно затормозить, там, где последний солдат тень отбрасывает на дорогу. Солнце на юге. Тормоз. Дальман в который раз хватается за руль, а тут уже и ногой почти на коврик.
— Оставьте, — говорит, — оставьте. Мне тридцать девять, и все без аварий.
Лена и Людвиг шли своим старым путем, мимо бассейна в лесу, мимо последнего в С. крестьянского двора, да и тот перестроен под четыре частных квартиры и мастерскую на месте хлева. Рождественский сочельник. Лена промочила ноги, ком снега на сапогах точным контуром горной гряды. Показала. А порою горные хребты точный слепок лежаков на пляже, когда берегом прошла песчаная буря. Обращал ты на это внимание, Людвиг? Улыбнулся вместо ответа. Шли мимо крестьянского двора, мимо пустого загона для ослика Густава. И асфальт переходил в укатанную землю.
— Вон там стоял дом, — первым сказал Людвиг и ногой ступил на порожек в конце асфальта. — Мы там были однажды.
— Дважды, — поправила Лена. И посмотрела на часы. Ошибка! Сколько у нас времени? — вот что она хотела спросить у любви. Сколько времени? — задала вопрос циферблату. Что, дополнительное время ей не нужно? С самого августа из времени они выпали, и попали в прекрасное место. Называлось оно так: настоящее. С видом на это место, да с Людвигом рядом, провела бы она остаток жизни, сидела бы и курила, вела беседы на капоте «вольво», впереди красное неспешное солнце, позади придорожный трактир с комнатами для постояльцев, а у ног некрасивый вереск. И это вовсе не та реальность, которую они делят со всеми другими людьми на свете. Это просто жизнь. Их жизнь, собственная. Почему же надо посреди жизни обязательно смотреть на часы? А сегодня днем и часы ответили перепуганным взглядом, будто их разбудили.
— Двадцать минут четвертого, — произнес Людвиг. — Да и дома-то больше нет.
Остался узкой полоской фундамент, заметный в промерзшей земле. И забор исчез, сохранились только ворота сада, торчат, как заброшенный памятник на могиле. Людвиг придержал створку, пропуская ее вперед. Створка заскрипела, захлопнулась за ними и немедленно открылась снова.
— Дом, — сказала Лена.
— Можем взять его с собой, — сказал ей Людвиг. — Если это тебе еще нужно.
Из ниоткуда, казалось ей, закричал ослик.
Пошли назад и вернулись в город. В пешеходной зоне под дождем качались рождественские гирлянды, город выглядел так, будто никто не пришел на праздник, ради которого он наряжался. Она подергала Людвига за средний палец, и оставила его в сжатой ладони. И тут за ними свист в два пальца.
— Это — я, — возгласила Мартина, глядя на Людвига. А Людвиг вопросительно посмотрел на желтую рекламу коммерческого банка, мигавшую над их головами. Смеркалось. Мартинины мокрые волосы в желтой подсветке вспыхнули непримиримым рыжим цветом. Лена тут же протянула к ним руку. Это ты? Последний раз я видела тебя, Мартина, на заднем сиденье мотоцикла, тебя и твою красную кожаную куртку, и твой красный, широкий, раной расползшийся рот на бледном лице.
— Это Мартина, — представила ее Лена. — А это Людвиг.
— Привет, — сказала Мартина.
— Очень приятно, — ответил Людвиг.
«Бред!» — подумала Лена. А вслух произнесла:
— Вы ведь знакомы… — и про себя закончила: «Со дня теплой воды в бассейне».
Мартина вся, от щиколоток и выше — движение вперед, а сама с места не сходит, с Людвига не сводит глаз. Старая ее метода. Залезет к кому-нибудь на колени, и все равно внушит ему чувство, будто он завоеватель. Ни пальто, ни куртки на ней, только толстый белый лыжный свитер. Праздничные гирлянды над их головами раскачивались на ветру.
— Мы за стол сядем поздно, ждем моего второго брата. Не хотите у нас выпить кофе? — предложила Мартина.
И сунула руку под свитер, и по животу прямиком к пупку. Задрала свитер, как делает, растерявшись, ребенок. Показалась нижняя рубашка, а за нею гладкая белая кожа, и рука поигралась с зеленым камушком, украшеньем пупка.
— Так ты не священник?
Людвиг положил руку Лене на плечо.
— Ага, вот какая парочка!
Почему она сказала «парочка», не «пара»? Парочка — это когда меньше года.
— У меня старший брат тоже собирался стать священником, — поделилась Мартина. — Но потом ему что-то помешало.
Втроем двинулись через Рыночную площадь, Лена между Людвигом и Мартиной. Видела, как Мартина поглядывает на Людвига, и за помощью обращалась вверх, к окошку над буквой «т» в надписи «Лихтблау». Окошко светилось. «Там мы играли когда-то», — говорила себе Лена.
Старший братец, который не стал священником, повел Лену в гостиную, для начала обняв за плечи и называя девочкой. Вот уже пятнадцать лет он таксистом во Франкфурте. «Господин Эдгар» — так к нему раньше обращалась Лена, потому что он на восемь годков старше и на школьном дворе известная личность.
— Ты по-прежнему в театре? — поинтересовалась Мартина, скинула ботиночки, вытянула ноги и бойко пошевелила в воздухе пальцами. Те же стулья вишневого дерева, та же кожаная обивка. Красного цвета. Красного, как ремешки детских сандаликов, срезанные тридцать лет назад Мартиной ради римского ощущения жизни. Некоторые истории Лена запоминала по цвету.
— А ты-то чем занимаешься? — в свою очередь спросила она Мартину.
Та провела по волосам прежним жестом, только рука уже постарела.
— Ну, то-се, то портнихой, то костюмершей, если надо — и подшивка-перешивка, иногда на модных показах и — как модель. Обнаженная.
А сама смотрела, как эти слова отразятся на лице Людвига. И под белым толстым свитером виднелось белое тело, может, ставшее со временем поквадратней, но все еще удобное в обращении и упругое, и мягкое, как подушки в хорошем отеле. Мартина сохранила остатки той красоты, что уже не восхищает, но все равно берет за живое.
— Обнаженная модель? Не стара ли ты для этого?
Настоящие свечки горели на рождественской елке и пахли медом. Все расселись за большим столом, только брат держался поближе к арке на кухню. Вместо кофе принесли шампанское. Под бокалы дали подставки, которые они с Мартиной четверть века назад смастерили в католическом кружке для девочек. Сухоцвет и соломка, спрессованные под пленкой. На таких, бывало, стояли вазочки для персиков в шампанском. Людвигов бокал чуть качался на мертвых незабудках. Цвели те когда-то на куче компоста, потом сушились между страницами «Моби Дика».
И вдруг по всей комнате храп. Мартина показала на розовую пластмассовую штуковину при колонке.
— Наш подарок мамуле на Рождество.
— А что это? — полюбопытствовал Людвиг.
— Это? Бэбифон.
— О, так она жива? — воскликнула Лена. Никто не ответил.
Когда-то мать у Мартины была та еще напудренная тетка, и с таким количеством украшений в ушах и на шее, что в иные дни ее декольте обнаруживало пятна от вчерашних кулонов и цепочек.
— Так ты все еще священник?
И все поглядели на Людвига, без особого любопытства, но и без смущения. А вопрос был задан Мартиной.
— Нет.
— Почему же? — и заулыбалась, хотя Людвиг смотрел только на братца Эдгара во время всей своей дальнейшей речи.
— В один прекрасный день я проснулся, — заговорил он совершенно серьезно, — и не суть оказалась утрачена, но мои поиски этой сути. Я — там же, а вопросов как не бывало. Такого я не ожидал и просто лежал в постели, глядя в потолок. Никаких объяснений не требовалось, я закрыл глаза и увидел киноплакаты, о которых и знать не знал, что видел их прежде. Захотелось пойти в кино. А почему? Вот это-то мне и было безразлично. Мне не требовалось больше никаких объяснений. Слишком долго мне все объясняла вера. Только ведь вера — это не объяснение.