Лена и ее любовь — страница 29 из 40

— Понимаю, — встряла Мартина, но Людвиг не обратил на это внимания.

— Вера, — продолжал он, — это позиция…

— Понимаю, — опять вылезла Мартина.

— А таковой я не обладал.

— А я вот ничего не понимаю, — сказала тут Лена. — И вообще: дайте глоток шампанского.

Смотрела на Мартину, пока та не пошла на кухню. Людвиг не стал ждать ее возвращения. Опять обратился к Эдгару:

— К полудню мне надо было в церковь, встречать машину с котельным топливом. Надел старый свитер, а навстречу мне человек в синем комбинезоне. И при виде его я уверился, что вот он, конец пути, и что прежнее невозможно. В то утро я совершил выбор между человеком в комбинезоне, с его усталым, но добродушным лицом — и ликом небесным со всеми его посулами. Выбор между реальностью и истиной. Так я назвал это позднее, стараясь разъяснить себе тот миг. Да, я совершил выбор между жизнью и Богом, ее сотворившим. Такой он мне ее дал. Такой я ее проживу. Начиная с этой минуты.

— Понимаю, — ответил ему Эдгар, — у меня тоже так было.

— Вот уж неправда, — и Мартина неожиданно замахала руками, — у тебя всегда все из-за баб.

Поглядела на Лену. А та смотрела на Людвига. На легкую синеву его щек, след выбритой бороды. И видела, как он мальчиком ведет свой спортивный велосипед сквозь давно ушедший в прошлое вечер.

— Вот мы и прослушали настоящую проповедь, — и Мартина щелкнула заколкой в волосах. Густые пряди, чуть помедлив на затылке, рассыпались по плечам. Стащила свитер, показалась в мужской, в рубчик, майке и с голыми, белыми, чуточку дряблыми руками.

— Лето на дворе, — язвительно произнес братец Эдгар, покинув наконец-то свой пост у арки, шлепнув заодно Мартину по плечу. Дряблая кожа мелко затряслась. Лену это отчего-то взбесило. А Мартина задрала кверху руки. Подмышки гладко выбриты, и первый взгляд, при снятом-то свитере, направлен на Людвига.

— Мне пора, — заявила Лена.

— Почему же, — не понял Людвиг, оставшись сидеть, когда она уже поднялась. Так и стояла. «Спокойно, Лена, спокойно, — говорила она себе. — Так просто ничего не может произойти, всегда и все можно поправить. А вдруг ничего и не происходит? А вдруг это паранойя? Но кто сказал, что при паранойе нечего бояться?» Из бэбифона донеслось легкое шипение.

— Лена, что такое? — улыбнулся ей Людвиг. И тоже поднялся.

Вышла в прихожую, взяла пальто. Людвиг за ней. У вешалки Мартина задела Людвига своим голым плечом, рассыпанными волосами. Силы такой, как пламя. На миг Лене стало очень одиноко, одиноко в вагоне поезда, где за ней лишь безлюдье коридора и пустующие купе. А раз одна, а раз ночь, то уж поезд теперь точно не остановишь. Помчится сквозь ночь до самого конца в небытие. И тут Людвиг обнял ее. Бэбифон издавал жестокий храп.

Ушли. Людвиг взял под руку, задрав подбородок и на нее не глянув. Так ходят накануне серебряной свадьбы. Между ними неполадка, какая бывает на судне. Легкий сдвиг в обшивке корпуса. Слабое покачивание — не заметишь, само остановится. Но кто-то уже потихоньку покидает судно.

Людвиг отправился к своим родителям, она — к Дальману. Вошла в прихожую, а тот беседует с кем-то в столовой. Постучалась. Но Дальман совершенно один.

В тот вечер он не приглушал звук телевизора, как и тогда, когда впервые рассказывал ей про О. — немецкий городок О., точно как С., только на юге Польши, где у маленького немецкого мальчика некогда была большая собственная комната. Рассказывал громко. Но телевизор орал еще громче.

А что сказал Людвиг Лене, когда в грузовике с ящиками для минералки, где-то неподалеку от Альтенберга, она впервые всю жизнь перед ним разложила, а он, слушая, лакомился шоколадкой? Когда она вновь и вновь восклицала, дескать, главное-то я и позабыла. Когда в темноте шоферской кабины воспоминания охватывали ее с такой силой, что она то и дело колотила Людвига жестким кулаком по ноге. Что же он произнес? Тогда, когда руку у него на бедре оставив, она поняла: без него — все пустое.

— Кто рассказывает, тот задает вопрос, Лена.

Вот что.


Рождественским вечером Дальман начал свой рассказ, и она позабыла о всякой Мартине. Говорил о пешеходном мостике на пути в Бжезинку — Биркенау, где высокие перила отражались на лице тревожной решеткой из света и тени, это если высоко светит солнце, а ты совсем маленький. Рельсы под мостом вели к лагерной платформе. А над рельсами по мосту ходили женщины в платочках, безмятежные и радостные, как пасхальные цветочки. Говорил о краснокирпичных домах поселка, где жили дети, с которыми играть не разрешалось, говорил об официантке Янине из ресторана. Как она рыдала на унитазе в уборной на лестничной клетке. Перечислял, что ему было каждый день видно из окошка детской. Поезда, битком набитые при подъезде к платформе и пустыми уходившие обратно. Вагоны без окон, но с раздвижными дверями. Иногда вагоны без крыши, так что с мостика видны были люди.

— А что же Янина? — Лена спросила, потому что ей понравилось имя.

В телевизоре Рождество обсуждали пятеро пожилых дядек и одна тетенька-теолог с вылезающими вперед зубами.

Лена, не сняв пальто, стояла у Дальманова стола. Скатерть еще мама вышивала, золотая парча шаров и красные свечки. Так, в пальто, и присела. Дальман уже поехал, уже набрался. Голос казался трезвым, но звучал высоко, необычно. Так что же Янина?

— Мама, мама, они там внизу целуются, — вот что я сказал матери. — А она, мол, кто целуется, Юлиус? — Янина и немецкий дядя, — это я говорю. А она мне, мол, какой еще немецкий? — Самый, говорю, красивый.

Перчатка выпала у Лены из рук. Не стала поднимать. За окном порывами налетал ветер, но нового снега не приносил.

Янина с 1942-го по 1944-й работала официанткой в казино СС напротив вокзала в О. Впрочем, может, и не так долго, — добавил Дальман. Во всяком случае, влюбилась она в посетителя-немца, а не в немца-хозяина. Как-то днем полячка Янина и немец-шеф оказались в эсэсовском казино одни, а Юлиус как раз возвращался домой из школы. Темные шторы в окнах на улицу задернуты, в ресторанном зале слабый свет. Янина, наклоняясь, протирала стулья, каждый по отдельности. Хозяин встал за ней. Углядел узкую полоску кожи выше чулок, разглядел всю женскую фигуру сзади. Боковая дверь ресторана открыта в коридор. Оттуда ходят к уборной на площадке лестницы и к квартирам. В коридоре Юлиус притаился, наверх не пошел. Дверь в казино, да не дверь, а так, щелочка. Через щелочку видны ему двое. Шеф обеими руками ухватился за Янинины бедра, всем телом в нее уперся, голову откинул и покраснел страшно. Янина — назад тряпкой, вырвалась, и по лицу опять тряпкой. И он ее по лицу, сначала кулаком, а потом и ведро хватает, как мужчины берутся за ремень. Одним махом перевернул, и ей всю воду на голову, и сверху ведром пришлепнул. Та под ведром повизгивает, но не очень громко. Постояла так минутку, а Юлиус из коридора — во все глаза. Думает, вот смех. Янина ведро наземь, на шефа уничтожающим взглядом, и вверх на один пролет до уборной, юбка развевается, блузочка белая вся запачкана, а грязные струйки воды червями в волосах. Янине шестнадцать, а Юлиусу одиннадцать. Мимо пробежала, не заметила его в белых штанишках за дверью. Учебники стянуты ремешком, висят на плече, и запах от него школьный. Все дети пахнут школой, когда оттуда приходят. Рванул наверх, за Яниной следом, и на развороте столкнулся с человеком, что стоял за ним все это время, из-за двери наблюдая за сценой. Тот широким шагом вошел в зал ресторана, растащил в стороны шторы на окнах. Люди, проходя мимо, заглядывали в глубь зала, видели белые скатерти, видели белые свечки. «Как это понять?» — спросил самый красивый у другого, шефа. «Да я так, да так, да так просто», — вот какой был ответ. А Юлиус — вверх по лестнице.

Ты плачешь?

Замер у двери в уборную, тихо постучал. У мыска ботинка раздавленная папироса. Подтолкнул к перилам, скинул. Всхлипы за дверью уборной, окурок внизу на серой плитке. Отец ненавидит мусор в подъезде. Отец — гладкая лысина, собачий надсмотрщик в лагере, отец — псам пес, отец — рев как лай, отец — палец крючком: Юлиус, почему помойка у входа?

Юлиус пошел вниз и поднял окурок. У стены стоял велосипед Янины. С окурком, как с дохлой мухой в руке, побрел он к своей квартире.

Дальманы жили на втором этаже. Польскую фамилию Матеюк как попало заклеили, написали немецкую фамилию Дальман. Через цветное стекло в верху двери теплый свет падал ему в лицо, освещая желтым, красным, синим, а внизу тихонько открылась дверь уборной. Юлиус побыстрее нажал на звонок, на плоскую львиную морду из меди. Открывает полька-служанка, хочет, как обычно, по головке погладить. А он бегом в свою комнату, в конец коридора, и высунулся до пояса из окошка. Внизу, у двери, красивый господин подсаживает фройляйн Янину в авто, большое и черное.

А велосипед ее еще несколько недель простоял внизу, возле входа, — закончил свой рассказ Дальман.

И налил Лене коньяку. Тут-то она и сняла, наконец, пальто.

— Кстати, счастливого Рождества! — вспомнил он.

Красивый пейзаж

Слишком долго просидел Дальман один за большим и красивым материнским столом в стиле бидермайер, позволяя летать по комнате как шторам, так и запаху книжного клея. Рядом жил переплетчик. Вышел на пенсию, теперь приводит в порядок только истрепанные книги соседей. Тоже один. Но его предложение вместе коротать время у телевизора Дальман отвергал неизменно. И сидел один в своей столовой в угнетенном столешницей бидермайер состоянии духа. Пока не явилась Лена. И пока вслед за Леной в доме не появился Людвиг.

— Второй этаж, ее комната в конце коридора, слева, — объяснил он молодому человеку в сером и с лицом вроде бы знакомым. Дальман не скрывал своего неодобрительного отношения к мужским визитам, пусть даже таковые имели место до 22.00. Пусть даже молодой человек еще столь недавно был облечен духовным саном. Не такой он, Дальман, дурак, чтоб не знать про любовь среди бела дня. Когда в тот раз он уселся, как обычно, за стол своей матери, на состояние его духа давила не только столешница, но и сам восставший пол.