льшой зал… А китайские твари, пускай будут наготове…
Обращаясь к Ленину, он с поклоном сказал:
— Теперь можем спуститься в подвалы…
Шли молча. По длинному, кривому, узкому и грязному коридору. Он освещался с 2-х концов 2-мя керосиновыми фонарями. Несколько постовых-китайцев прохаживалось по нему, лязгая винтовками о цементный пол. По обеим сторонам тянулись маленькие, невысокие, закрытые на щеколды двери.
— Товарищ, держитесь подальше от этой камеры, — предупредил Федоренко, глядя на Ленина.
Тот посмотрел вопросительно. Жандарм тихо рассмеялся и прошептал:
— Это камера «естественной» смерти! Она заражена всеми возможными болезнями: голодный и сыпной тиф, туберкулез, скорбут, холера, сап, кажется, чума… Все это заменяет нам палачей и экономит время. Люди мрут здесь как мухи. Там помещается сто заключенных, а контингент мы меняем еженедельно.
Он вновь рассмеялся.
— Вы разнесете эпидемию по городу! — сказал Ленин строгим голосом.
— Мы следим за этим! — возразил Федоренко. — О, мы разбираемся в гигиене! Ежедневно утром, хотя заключенные не знают, утро это, день или ночь, потому что это темница, в которой горит одна маленькая электрическая лампочка, — мы засовываем туда деревянный ящик. Заключенные складывают в него тела умерших: китайцы сразу заливают их известью, забивают ящик и вывозят за город и бросают в овраги, которые тоже наполнены известью. Белокаменной Москве не грозит никакая опасность!
Из других камер доносились крики, плач и стоны людей.
— Сходят с ума от отчаяния! — улыбнулся Дзержинский. — Стонут от голода, это очень хороший способ добиваться откровенности в показаниях!
Кто-то стучал в закрытые двери и выл диким голосом:
— Палачи! Будьте вы прокляты… Убийцы!.. Пить! Пить!..
— Ах! — воскликнул Федоренко. — Это «селедочники»!
Ленин обратил лицо в стороны говорившего.
— Некоторых мы кормим только очень соленой селедкой, не давая ни капли воды. Их мучает жажда, поэтому они и ругаются! Такие или сходят с ума, или впадают в оцепенение. Первых мы направляем «к выдаче», вторым обещаем много холодной, чистой воды… Ха! Ха! Это безошибочное средство! Становятся покорными, как ягнята…
Ленин молчал, а Федоренко, воспринимая это как молчаливое одобрение, продолжал:
— У нас есть комнаты с людьми, которым мы не позволяем спать и доводим тем самым до умопомрачения или показаний. В других мы воздействуем на заключенных «моральным бичом». Они слышат как в соседней камере пытают их жен или детей. Но это для наиболее твердых! Таких, однако, не много. Чаще всего достаточно пару раз напугать тем, что их уже ведут на казнь. Начинают петь все, что знают!
Федоренко побежал вперед и открыл двери. Они вошли в большой зал с арочными сводами, который был освещен несколькими яркими лампами. В углу стоял письменный стол и 2 табурета. На стенах без окон виднелись брызги и черные струи свернувшейся, въевшейся в цементную штукатурку крови. Дзержинский сел за стол, подвинув второй табурет Ленину. Худое, упорное лицо, горящие бессонные глаза и трясущиеся пальцы Дзержинского пугали Ленина. Наблюдая со страхом за неподвижными зрачками и постоянно опадающими веками, он замечал ужасное упорство и бессмысленную жестокость искривленных, не знающих улыбки губ.
«Торквемада — средневековый инквизитор, или палач парижской революции, Фокьер-Тинвилль?» — пришла Ленину в голову внезапная и мучительная мысль. Казалось, будто что-то очень важное зависит от ответа на этот вопрос.
Федоренко крикнул стоящему у входа солдату:
— Бегите за Марией Александровной! Пускай поторопится!
Ленин внезапно почти болезненно скривился.
— Товарищи, называйте эту свою агентшу как-нибудь иначе, не… Мария Александровна… — прошептал он и внезапно сощурил раскосые глаза, готовый взорваться со всей силой.
— Почему? — спросили они с удивлением. — Товарищ Лопатина — акушерка и оказывает нам необычайные услуги в судебных процессах женщин.
Ленин, сжав кулаки, прошипел:
— Потому, что…
Внезапно он осекся. Осознав, что его сердце взбунтовалось против красной, толстой агентши, осмеливающейся носить имя его матери, одинокой, вечно озабоченной старушки, которая умерла 4 года назад.
— Потому, что… — повторил он и заметил в этот момент в глазах бывшего жандарма насмешливые искорки. Он вдруг остановился, хитро усмехнулся и беззаботно закончил, щелкнув пальцами: — Эх! — мелочь! Просто имя это разбудило во мне определенные воспоминания, не достойные столь уродливой особы, как гражданка Лопатина. Но это — ерунда! Не обращайте на это, товарищи, внимания!
Он смеялся весело, непринужденно и повторял:
— Раз Мария Александровна, то — пусть будет Мария Александровна!
Он не хотел, не имел права показывать внезапно охватившие его чувства и слабость перед этими людьми, высоко державшими знамя диктатуры пролетариата и опускавшими его кулак на головы врагов. Поэтому он смеялся, чувствуя, однако, что спокойствие и равновесие не возвращаются. Где-то глубоко в груди поднималась маленькая дрожь, нарастала, усиливалась и потрясала все тело с такой силой, что вздрагивала голова и сжимались широкие плечи.
В зал вбежала кучка китайцев. Они кричали хрипящими голосами, скалили желтые зубы, искажали дикие, темные лица. За ними вошли 4 надзирателя, ведущих бледную, слоняющуюся Дору Фрумкин. Она осталась голая и даже не пробовала заслонить свою наготу руками. Они висели обессилевшие. Только глаза были скрыты за веками и длинными черными ресницами. За ней проскользнула круглая как шар Мария Александровна.
Обвиняемую поставили перед судейским столом. Мужчины обозревали вдохновленное лицо и прекрасную, вызывающую восхищение фигуру еврейской девушки. Ленин, задержав дыхание, смотрел на это белое тело и возвращался мыслями к тем дням, когда стоял восхищенный перед мраморными статуями мастеров в Лувре, Дрездене, Мюнхене. Однако в этом зале с низкими сводами и тошнотворным запахом он не мог думать, что под белой, горячей кожей девушки циркулирует кровь, бьется сердце, мечутся мысли и чувства, трепещет в отчаянии и невысказанной тоске душа. Вдруг в его памяти возникли строки из «Песни Песней»: «Груди твои лучше вина. О, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими; волосы твои — как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; зубы твои — как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними; как лента алая губы твои, и уста твои любезны; как половинки гранатового яблока — ланиты твои под кудрями твоими; шея твоя — как столп Давидов, сооруженный для оружий, 1000 щитов висит на нем — все щиты сильных; 2 сосца твои — как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями…»
Его мысли прервал насмешливый голос Федоренко:
— Скажешь, девка, кто послал тебя стрелять в вождей народа?
Она замерла в неподвижной позе и молчала как камень, светясь таинственной белизной мрамора.
— Если не расскажешь о других преступниках, то умрешь в муках! — воскликнул жандарм и, подбежав к девушке, принялся пинать ее, трясти за груди, вырывать волосы и плевать в лицо.
— Жидовка, вражья кровь! ты… ты…
Из его уст сыпались страшные, отвратительные слова, разлетавшиеся как брызги вонючей, гнилой жидкости.
Дора Фрумкин даже не подняла глаз. Она молчала, как будто жизнь уже покинула ее тело и была похожа на бесчувственную, безразличную ко всему глыбу.
Федоренко вернулся на свое место и ударил кулаком по столу.
— С этой девкой нам никак не справиться — прошептал он. — Эй, кто-нибудь! Приведите сюда арестованную из седьмой камеры!
Ни на кого не обращая внимания он ходил по залу и угрюмо бранился.
Привели старую еврейку. Двое китайцев держали ее за руки. Увидев стоящую нагую девушку, старуха внезапно опустилась на пол, издав протяжный стон:
— Дора…
— Мина Фрумкин! Как мать обвиняемой в покушении на жизнь товарищей Ленина и Троцкого, советую вам уговорить дочь, чтобы рассказала нам правду, иначе ее ждет ужасная смерть!
Старая еврейка стонала, вонзая отчаянный, горящий взгляд в замершее, неподвижное лицо девушки.
— Дора… доченька! — рыдала она.
Веки девушки дрогнули, по обнаженному телу прошла судорога. На мгновение, короткое, как гаснущая в темноте искра, открылись пылающие глаза, загорелись зрачки и исчезли за густыми длинными ресницами. В одном этом взгляде был и ответ и приказ. Хватаясь за седые волосы, мать раскачивалась и глухо, жалобно завывала:
— А… — а — а — а!
— Может, Мине Фрумкин что-то известно о покушении? — спросил Дзержинский, зажимая дрожащее от конвульсий лицо и подергивая себя за бороду.
— А… — а — а — а! — стонала старая еврейка.
— Поставьте эту ведьму и заставьте смотреть! — крикнул Федоренко.
Солдаты подняли Мину Фрумкин, а толстая, красная Мария Александровна потными пальцами раскрыла ей веки. Федоренко кивнул китайцам. Они подтолкнули Дору к стене. Четверо солдат распяли ее, а еще двое, достав ножи, встали рядом, ожидая сигнала судей.
— Приступайте! — рявкнул жандарм.
Они набросились на обнаженное тело как хищные звери.
Раздалось тихое, пронзительное шипение и резкий скрежет зубов.
Китайцы отбежали с хриплым смехом и визгом. На стене белело голое тело девушки, а по нему из отрезанных грудей стекала кровь…
— А — а — а — а! — завывала мать, вырываясь от державших ее солдат.
— Кто послал тебя на убийство? — спросил Федоренко.
Молчание. Только Мина Фрумкин, словно голодная волчица, выла все жалобней, а дыхание Доры стало свистящим и хриплым.
— Дальше!.. — бросил Дзержинский.
Китайцы ударили ножами в глаза девушки. Пламенные, воодушевленные, они расплакались кровавыми слезами…
— А… а… а… а… — металось под сводами отчаянное, безумное стенание старой еврейки.
Хриплое дыхание истязаемой стало еще громче.
— Скажи, кто тебя послал… — начал Федоренко, но его перебил бледный Ленин. Его раскосые глаза метали искры, а пальцы сжимались и распрямлялись.