– Что же, в России ничего бы, товарищ, не пожалели? – спросил Аксельрод.
– В России ничего! – ответил без колебаний. Чего бы жалеть? В России бить и ломать легко! Били нас более тысячи лет со всех сторон все, кто хотел! Варяги, печенеги, татары, поляки, самозванцы, шведы, наши цари, полиция. Деревни сжигают тысячами в каждом году, как фуры соломы. Тысячи людей умирают от болезней и голода. Чего нам жалеть на нашей безграничной плоскости, покрытой лесами, глиной и болотами тундры? Наших курных хат со зловонными крышами из гнилой соломы? Этих полных спертого воздуха берлог, где люди влачат подлую жизнь рядом с коровами и телятами, едят из одного таза; на одной кровати размножаются, рождаются дети и умирают? Нашей жизни каторжников, без идеи, полной суеверий: от пожертвований домашним бесам до восторга западным парламентаризмом? Вокруг нас пустынные места, где или нас били, или мы убивали. А посредине всего первобытный, темный, как девственный лес, российский мужик, слуга Бога, слуга царя и слуга дьявола.
– Однако наши города, наше искусство, литература… – запротестовала Засулич.
– Города? – повторил Ульянов. – Они где-то далеко, впрочем, это пока большие села. Порой прекрасные центры, а тут же рядом нужда! Искусство, литература? Красивое ненадежно! Но Пушкин – метис и придворный, Щедрин – губернатор, Толстой – граф, Некрасов, Тургенев, Лермонтов, Державин, Жуковский – дворянство, буржуазия! Все искусство вышло из усадеб и дворцов или было вдохновлено врагами рабочего класса. Ненависть к этим творцам является более сильной, чем восторг их творениями!
– А на Западе, на прогнившем Западе, товарищ? – спросил со строгим блеском холодных глаз Плеханов.
– Как можно сравнивать?! – воскликнул Ульянов. – Здесь на каждом шагу могучее, гениальное воплощение в реальные формы организованной воли людей, стремящихся к тому, чтобы с гордостью сказать: «Мы оказались в состоянии направить первобытные силы природы в русло разумных потребностей человека! Мы являемся хозяевами земли!».
– Что за восторги! – засмеялась Засулич. – Не знаете вы этого рая и хозяев земли!
– Быть может, – согласился он спокойно. – Восторгает меня то, что уже сделано. Но вижу также слабые стороны. Западный человек чрезмерно верит в достоинство человеческого существа, питает избыток уважения к своей работе и чувствует собственное достоинство. Словом, является индивидуалистом. Это порождает безграничный эгоизм. В это время великие, небывало великие дела будут совершать механизированные массы, приведенные в движение властным твердым интеллектом, управляющим, понимающим общечеловеческие, коллективные цели!
– Далекие видите перед собой горизонты! – заметил Плеханов.
– Вижу отчетливо, следовательно, близкие! – парировал Ульянов.
– Запад должен погибнуть из-за парламентаризма, который пожирает его, как проказа. Наша задача – обезопасить Россию перед этой неизлечимой болезнью!
– Смелая мысль! – шепнул Аксельрод.
– Здоровая и светлая! – поправил его Ульянов, вставая и прощаясь с новыми знакомыми.
Глава VIII
Осенью Ульянов вернулся в Петербург. Долго не мог упорядочить и конкретизировать все свои заграничные впечатления. Должен был, однако, признать, что Запад внушил ему уважение.
«Там только можно понять слова Максима Горького, который вложил их в уста одного из своих героев: «Человек – это звучит гордо!». Столько работы, напряжения мысли, замечательного и смелого творчества! Эти народы испускают из своего лона «сверхлюдей», – думал Владимир.
Санкт-Петербург. Фотография. Начало ХХ века
И внезапно это последнее слово – «сверхлюди» – вызвало сомнение. Начал размышлять.
«Творец, воздвигающий прекрасное здание из «Тысячи и одной ночи»-; скульптор, вытесывающий из мрамора прекрасную скульптуру; художник, создающий гениальную в форме и цвете картину; поэт, пишущий звонко звучащие строфы; литератор, умещающий в одном эпосе совокупность мира – являются «сверхлюдьми»? Гм! Гм! Не являются ли они, однако, пожалуй, слепцами или никчемными фальсификаторами, обманывающими человечество? Разве можно спокойно творить, когда вокруг царит притеснение, нужда, извечная формула homo homini lupus est10? По какому праву они злоупотребляют своим гением, творя что-то нужное тысячам, в то время когда миллионы бедняков не имеют сил, чтобы доползти до этих вдохновенных творений и поднять на них глаза? Как можно заглушать стоны, рыдания и проклятия притесняемых скопищ звонкими стихами и гениальной музыкой? Кто отважится учтиво отвращать внимание человечества от ежедневных мучительных забот, направляя его на великие явления в историях этого мира, историях, которыми руководят могущественные и сильные, а убогие и слабые имеют право только умирать в молчании, за что воздвигают им коллективные памятники с надписью, что полегло их в таком и таком месте, столько или больше тысяч? Эпос, великие литературные творения! Никто со смелостью и учтивостью не сказал никогда напрямик и без лицемерия: «Прочь с прогнившим обществом, в котором может существовать Лувр, картины и скульптуры великих мастеров, всемогущая наука, а рядом – тюрьмы, наполненные под самую крышу нарушающими пределы искусственных норм общества людьми, а дальше, на восток – крытая гнилой соломой хата, а под ее стеной старая знахарка, бьющая доской беременную деревенскую девушку по выступающему животу!» Все, все обманывают себя: и поработители, и рабы! Пытаются прийти к соглашению в парламентах, охраняемых армией и полицией… Нет! Никогда самый большой гений не предотвратит зла! Здесь нужна коллективная воля, не знающая жалости, гнев обвинителя и судьи в одном лице, не определяющим перед собой другой цели, кроме полной победы».
Мысли эти шаг за шагом привели его к решительным предложениям. Был убежден, что не может рассчитывать на помощь заграничных товарищей, вернее, ожидал возражения, удара сзади. Улыбнулся почти весело и, видя входящего в комнату партийного товарища, воскликнул, сжимая ему руку:
– Петр Великий прорубил окно на Запад и впустил в затхлую Россию веяние свежего ветра, теперь мы откроем окно в Европу с Востока, и из него вырвется разрушительный ураган, товарищ!
Рабочий смотрел на Ульянова с изумлением. Тот похлопал его по плечу и произнес с улыбкой:
– Это так! Отвечал вслух своим мыслям!
Они уселись и начали совещаться о печатании новых прокламаций, которые должны быть разбросаны на фабриках в связи с ожидаемой забастовкой.
Снова началась скрытная агитационная работа.
Полиция узнала вскоре о возвращении опасного революционера, умеющего выскользнуть из рук преследующих его шпиков.
Ульянов был спокоен, как обычно, и с педантичной обстоятельностью осуществлял свои дела. Его статья всегда была подготовлена для печатания в назначенный срок, а он всегда в определенный час появлялся на партийных собраниях, вовремя печатал листовки на гектографе и раздавал их приходящим в назначенное место распространителям.
Работал как машина, холодная, исправная, точная. Питался чем придется, спал едва несколько часов, постоянно скрываясь в разных, хорошо знакомых и безопасных местах.
Проходя однажды ночью через Васильевский Остров, он заметил человека, не отстающего от него ни на шаг. Ульянов задержался, притворившись, что читает наклеенное на стену сообщение правительства по вопросу призыва, и ждал спокойно. Идущий за ним незнакомец, миновав его, пробормотал:
– Товарищ, район окружен полицией. Спасайтесь!
Владимир поблагодарил незнакомца. Никогда его прежде не видел.
««Может, какой-то шпик?» – подумал он и пошел дальше, внимательный и готовый в любую минуту скрыться во дворе ближайшего дома, выходящего на три улицы. И вскоре убедился, что на всех углах торчали таинственные фигуры гражданских людей и патрули полиции.
«Облава… – догадался он. – Ждут, пока не наступит ночь».
Взглянул на часы. Время приближалось к семи вечера. Вошел в ближайшие ворота и спрятался на лестничной клетке. Просидел там, демонстративно читая архиконсервативного «Обывателя», вплоть до девяти часов. Наконец, выглянул из ворот. Шпики и полицейские остались на своих местах.
Ульянов пошел на другую сторону улицы и углубился в темную челюсть узкого заулка. Заметил здесь желтый, поцарапанный, грязный каменный дом с горящим фонарем, на котором чернела полустертая надпись «Ночной приют».
Вошел в сени и протянул ночному сторожу пять копеек, прося о месте. Одноглазый человек, сидящий у конторки, оглядел его подозрительно. Светлый, беспокойно бегающий глаз ощупывал фигуру клиента. Ничего подозрительного, однако, он не заметил. Обычный рабочий в обтрепанном пальто, перекошенных ботинках с голенищами и замасленной шапке.
– Безработный? – бросил он вопрос.
Ульянов молча кивнул головой.
– Паспорт! – произнес старик и протянул руку, покрытую большими веснушками.
Прочитал переданную ему бумагу, выписанную на фамилию Василя Остапенко, крестьянина из Харьковской Губернии, наборщика. Записал в книге, спрятал деньги в коробочку и со звоном бросил на стол латунную жестянку с номером.
– Второй этаж, третье помещение, – буркнул он и, достав из-под конторки чайник, налил чай в засаленный, давно не мытый стакан.
Ульянов отыскал свое место в темном, закопченном помещении, где господствовал спертый воздух по причине облаков табачного дыма и тридцати пахнущих потом, водкой и грязным бельем фигур, лежащих на нарах в свободных и живописных позах. Некоторые клиенты приюта были полностью нагие, имели гноящиеся нарывы на теле и раны на натруженных ногах. Они ловили на себе вшей и ругались, браня всех и богохульствуя. Никто еще не спал. Гомон разговора долетал также из других помещений, выходящих в узкий коридор.
Заметив нового клиента, какой-то бородатый, полунагой детина крикнул:
– Граф, соблаговолите подойти! Тихо, хамы, закройте рот перед высокородным незнакомым господином! Почтение господину графу!