«Свидание с Гегелем» изменило Ленина. И хотя окружающим, возможно, казалось, что, запертый в Швейцарии, он просто дуреет от безделья и глотает библиотечную пыль – но на самом деле это «гегелевская пыль», и она действует на него как кокаин; его голова проясняется – и из замечательного организатора и проницательного аналитика, шокировавшего товарищей скорее искусством макиавеллизма, чем оригинальными идеями и лозунгами, он вдруг превращается в генератора удивительных, головокружительных идей: превращение империалистической войны в гражданскую, революционное пораженчество, вся власть Советам, ключ к будущему – революции в Третьем мире и пр. Всё это далеко не очевидные идеи – радикально отличающие его от «обычных» социалистов.
В принципе, можно сделать вид, что в 55-томнике нет 29-го тома; никто и не заметит: подумаешь, конспекты чужих книг и смешные заметки. И пусть даже вторая революция – в самом деле, по Жижеку, отрицание отрицания: «Сначала старый порядок отрицается своей же идеологическо-политической формой; затем отрицанию должна подвергнуться сама эта форма»; но ведь если бы Ленин не стал конспектировать Гегеля, то все равно узнал бы в начале марта 17-го о революции и приехал бы в Россию – и, скорее всего, все равно написал бы что-то вроде «Апрельских тезисов».
И все же именно «Философские тетради» обеспечивают явлению «Ленин» должный масштаб.
Именно в 29-м томе – книге о превращении явлений в свою качественную противоположность, по законам, которые, кажется, противоречат бытовой, филистерской логике, – Ленин является нам «в славе», наиболее полным образом. Идеологическое противоречие – а не материя, не денежное вознаграждение – вот источник его движения, его биографического «скачка». Вот где ленинский «Цюрих», вот где, вот откуда возник этот – подлинный – «пломбированный вагон» – и, сам, поехал.
В сущности, именно 29-й том – «пломбированный вагон» 55-томника, настоящая тайна Ленина. Так же, как обыватели инстинктивно хотели бы свести весь феномен Ленина к простому объяснению: «так-ведь-всё-дело-в-том-что-он-немецкий-шпион-его-немцы-завезли-к-нам», – для того, кто читал 29-й том, возникает неодолимый соблазн объяснить все, что написано и творчески создано Лениным после 1915-го – от идеи превращения империалистической войны в гражданскую до последней опубликованной при жизни статьи – «О кооперации» 1923 года, – результатом «паранормального опыта Ленина», его (мистической) «встречи с Гегелем».
«Избавляясь» от 29-го тома, задвигая корзины с этими тетрадками подальше под вагонную полку, мы, по сути, избавляемся и от Ленина-марксиста.
И раз избавляемся – то на «аннаснегинский» вопрос – КТО ТАКОЕ ЛЕНИН? – получаем простой ответ: политический авантюрист, манипулятор, плут. Этот ответ может включать в себя и набор курьезных человеческих (слишком человеческих) свойств: небольшой рост, плешивость, идиосинкразия на землянику, склонность читать словари в момент, когда надо успокоить нервы, картавость, наследственный артеросклероз, манера закладывать большие пальцы за проемы жилета, пристрастие к полевым цветам и отвращение к садовым… что там еще. Или – если «суммировать» Ленина через действия, глагольными формами: сначала швыряется калошами, потом несется со сжатыми кулаками по Казанскому университету, затем съедает в Шушенском стадо баранов, затем пробирается в Смольный; чем больше глаголов, тем более исчерпывающая, «окончательная» перед нами биография Ленина – так?
Так да не так; Ленина, да, можно представить простой суммой материальных свойств и ассамбляжем явлений; но в нем есть нечто большее, что-то такое, что не схватывается даже в самом полном перечне, – его сущность.
Как так: в марте библиотечный червь, а в ноябре – руководитель России; как вообще совмещаются два этих образа? Как так: адвокат в цилиндре, сын чиновника – и вождь мирового пролетариата? Статистик в бухгалтерских нарукавниках – и авантюрист? Политикан – и философ-идеалист? Склочник – и благотворитель? Смешной – и смеющийся?
Но давайте предположим, что биография Ленина – это история не эволюционных изменений характера, а набор превращений некоторых фрагментов реальности в свою противоположность: «революций», «скачков», обусловленных наличием внутренних противоречий; если допустить, что именно за счет существования взаимоисключающих, отрицающих друг друга «Лениных» и возникают «движущая сила» и «перескоки» на новый виток; если представить, что сам Ленин есть «инобытие» некоторой идеи, есть идея, воплотившаяся в материи, есть политический маршрутизатор, активированный в момент обострения идеологического конфликта, – то такой Ленин – да, действительно многое объясняет.
1917-йАпрель – октябрь
Апрельское купание в потоках фаворского света на Финляндском вокзале, июльская костюмированная ночная ретирада в Разлив, роковой октябрьский вечер с каминг-аутом на II съезде Советов: в советском евангелии о Ленине фабула Семнадцатого года состояла, по сути, из трех событий, которые десятилетиями лакировались рублевыми, феофанами греками и дионисиями изобразительных искусств и кинематографа; позы, мимика, напряженность прищура главного фигуранта были четко регламентированы – согласно «подлиннику»: «Краткому курсу». Везде сначала мир предстает окутанным театральной тьмой – а затем прожекторы, керосиновые лампы, софиты извергают фотонную лаву. Надо признать, выстроенный таким образом сюжет о приключениях Ленина выглядит идеальной драматургической конструкцией: эффектная завязка, почти детективная – с погонями, переодеваниями и тревожными паровозными гудками – середина и, наконец, выдающаяся кульминация с триумфальным финалом. Что в этой редакции было упущено, так это объяснение, каким образом мало кому известный нищий эмигрант, да еще и умудрившийся вызвать в промежутке между пунктом 1 и 2 колоссальный всплеск ненависти по отношению к себе, сумел за семь месяцев превратиться в премьер-министра страны со стосемидесятимиллионным населением. Что заставляло людей – глубоко озадаченных его оскорбительным поведением и эксцентричными предложениями – раз за разом назначать ему следующую встречу?
Вряд ли случайно, что самые разные инстанции – от непосредственных наблюдателей-синоптиков до позднейших интерпретаторов, рассказывая о Ленине в 1917-м, обращаются к евангельским аналогиям; видимо, сама эпоха подавала сигналы о своем сходстве с годами Пришествия; блоковские «Двенадцать» это фиксируют. Эти неполных семь месяцев – «Евангельский год» Ленина, период его «цветения» и в политическом смысле, и в личном. Люди, которые видели его до и после, утверждают, что он никогда не выступал так ярко, как в это время; в эти месяцы создан, пожалуй, самый важный текст в его собрании сочинений; и сочиняет он с невероятной скоростью – в среднем на создание условного тома у него уходит шестьдесят дней; и вряд ли случайно, что – подсчитано – больше всего новозаветных фразеологизмов обнаруживается в его текстах именно в этот период.
Он не просто «бешеный», как в лучшие свои годы, на II съезде, в 1903-м, – он тотально непредсказуемый. Он принимает нестандартные, потенциально роковые решения, способные уничтожить все достигнутые за двадцать лет результаты. Он отходит от всех догм, уставов и параграфов – и отказывается от теорий и положений, на защиту которых были положены годы, – ради новейших, только что изобретенных, полученных опытным путем. Он убегает от преследователей на паровозах и автомобилях, шныряет по буеракам, закоулкам и лесным опушкам, прописывается на болоте и в случае опасности готов спуститься с третьего этажа по водосточной трубе. Амплитуда осцилляции, передающей одобрение его деятельности, крайне далека от нормальной: то его встречают официальные делегации с оркестром в вип-зале, то государство гоняется за ним с собаками-ищейками. То он выступает перед министрами, то обматывает себе голову бинтами – и выдает себя за глухонемого, за железнодорожного журналиста, за косца, за пациента стоматологической клиники, за священника. Слухи приписывали ему – и не совсем уж безосновательно – протеические способности и возможности совершать молниеносные побеги с помощью подводных лодок и аэропланов; сам его череп, хорошо приспособленный для перемены внешности, представлялся правительству угрозой государственной безопасности – так что оно специальным указом запретило продавать парики. В какой-то момент постоянная необходимость избавляться от своих натуральных внешних черт словно бы деантропоморфизирует его – и неудивительно, что финны, передававшие Ленина друг другу по цепочке, за два месяца до Октября называют его уже даже не вымышленной фамилией, а каким-то индейским – или, пожалуй, сорокинским – прозвищем: приедет «Живой Чемодан».
Единственный раз, когда он позволит себе признаться кому-либо, что ощутил головокружение от происходящих с ним метаморфоз, настанет лишь утром 26 октября; до того даже на самых сильных перепадах своих «американских горок» он только закусывает губы посильнее да поглубже запускает большие пальцы в проемы жилетки. Может показаться, что «авантюризм» Ленина в 1917-м проистекает от отчаяния: либо оставаться никому не нужным эмигрантом и провести остаток жизни в дешевых пансионах и экскурсиях по горам Швейцарии – либо любой ценой использовать тот шанс, который дает судьба; нечего терять. Это – бытовое и всего лишь псевдопсихологическое объяснение: и неточное, и неверное. Окружающим кажется, что он ведет себя как политический авантюрист; однако если понимать, что в голове у него находится некая «Теория Всего» (доказательством чего служит таинственная «Синяя тетрадь»), ясно, что все его поведение абсолютно рационально – и по-своему даже осторожно, в рамках его собственной системы координат. Ленин в 1917-м выглядит как авантюрист – но не является им.
К великому сожалению для биографа, политическую ипостась Ленина начиная с апреля 17-го все сложнее отделить от личной; сфера Privatsache все скукоживается, и даже такие связанные с проявлением телесности интимные эпизоды, как бритье, стрижка и купание, становятся событиями политической биографии: увидим, почему. Едва ли за все эти семь месяцев он провел хотя бы одну ночь в одиночестве; даже в шалаше – и то рядом был Зиновьев; даже в квартире Фофановой – хозяйка. Едва ли не единственный эпизод, где намерения Ленина явно никак не мотивированы политически, – это когда к нему приезжает Надежда Константиновна и он просит уйти хозяина одной из его финских квартир. И все же 1917-й – последний год, когда он еще может заниматься тем, чем ему заблагорассудится; последний год, когда мы еще можем застать его в нелепом положении, когда он в любой момент может надеть «кольцо невидимости», соскочить; в тот момент, когда 24-го он переступает порог Смольного, мышеловка захлопывается; возможн