Ленин: Пантократор солнечных пылинок — страница 137 из 191

Драматизм ситуации состоял в том, что уже давно должен был прозвенеть председательский колокольчик – но большевики всё медлили, чтобы поставить депутатов съезда Советов перед фактом: власть – ваша. В Петропавловке никак не могли настроить орудия; наконец, пальнула «Аврора»; без пятнадцати 11 вечера съезд открывается; начался штурм Зимнего, арест «министров-капиталистов» произошел только в два часа ночи – и вот уж тут, наконец, съезд «узнал» об этом официально.


Несмотря на то, что вся дальнейшая самоидентификация большевиков будет идти не через съезд Советов, но, акцентирует исследователь А. Рабинович, через народное восстание, – смольненская бальная зала с колоннами, где Ленин предстал городу и миру после четырехмесячного отсутствия, – место историческое. Нарядное и белоснежное, будто аналой в церкви: вообразить здесь процедуру бракосочетания членов нынешней правящей партии гораздо проще, чем Мартова, орущего с трибуны: «Гражданская война началась, товарищи!» Ирония в том, что Ленину – которого теперь обвиняли не в бонапартизме, а в аракчеевщине и пугачевщине разом – приходится иметь там дело с фактически теми же людьми, перед которыми 14 лет назад он появился после своего эпичного падения с велосипеда в женевском Хандверке, на другом съезде – Заграничной лиги. Могли ли те меньшевики и те большевики предположить, в какой ситуации они снова встретятся 26 октября 1917-го, когда состоялась формальная передача отобранной у Временного правительства власти Советам и сформировано «Советское» – представляющее Советы (где были только социалисты и не было буржуазных партий) правительство (где не было уже и никаких «лишних» социалистов: они ушли, оставив большевиков хозяевами и ответчиками за всё). По сути, на этом завершились разом и двоевластие, и многопартийность; и мало кто сомневается – и тогда и сейчас – что, если бы не Ленин, невозможно было изменить общественный строй в считаные часы. Скорее всего, если бы Ленин не вышел из квартиры Фофановой, большевики дотянули бы резину не то что до съезда – но до Учредительного собрания. Любопытно, что сам Ленин триумфально залез на табуретку только через сутки после открытия съезда, обнародовав свои Декреты о мире и земле, на которых еще не просохли чернила. Что касается последовавшей склоки с «прочими» социалистами из-за состава правительства, то нам важно, что еще 25 октября Ленин отказывался сам входить в его состав и премьер-министром предлагал стать Троцкому, заявив о своем желании работать в ЦК; это свидетельствует о том, что он не хотел перехватывать у Керенского звание «диктатора», ему психологически комфортнее было оставаться теоретиком, руководителем партии, «авангарда» – и что никакого плана практических, хозяйственных мер по переходу к социализму у него не было. Однако его, по сути, силой выпихнули на железнодорожное полотно – договариваться с мчащимся на него паровозом истории.

Следующие несколько дней жизни Ленина заняла демонстрация того, что он намерен придерживаться только одного принципа, им самим и сформулированного: «в политике нет морали, а есть целесообразность»; никакие, даже самые кровавые события, никакие, даже самые вероломные нарушения обещаний не могли заставить его ослабить бульдожью хватку. Большевики вели вызывающе бессовестную по отношению к другим партиям – и вполне разумную по отношению к большинству населения страны – политику: обещали многопартийное, ответственное перед ВЦИКом правительство – но сделали всё, чтобы не допустить туда никого, кроме своих. В первых днях советской власти не было массового кровопролития – никаких хрустальных или варфоломеевских ночей; но дни эти были грязные, кровавые, пьяные – и в самой столице, где банды люмпенов, ходившие под местными Советами, громили погреба Зимнего и устраивали буржуям «злые улицы», сводя с ними личные счеты, и под Петроградом, на Пулковских высотах, где 31 октября, с большими потерями с обеих сторон, дрались казаки Краснова и матросы Дыбенко, и в Москве. Ленин, трагикомический курьез, использовался агентами хаоса в качестве своеобразной валюты: сначала Каменев, Ногин и Рязанов чуть не сдали Ленина профсоюзу железнодорожников, требовавшему убрать из правительства одиозных большевиков и допустить туда эсеров и меньшевиков; затем в ходе переговоров с красновскими казаками Дыбенко предложил «в шутку» обменять Керенского на Ленина. Краснова и его штаб большевики вскоре взяли в плен – а затем тоже, видимо, ради пущего комизма, отпустили под честное слово, и Краснов продолжил воевать на Дону, сам заключил мир с немцами и менял продовольствие на оружие. Разумеется, Ленин прекрасно знал – ему жаловались, он читал об этом в газетах, – что происходит на улицах, за которые большевики приняли ответственность. Знал, как матросы, пользуясь безнаказанностью, «уплотняли» квартиры буржуазии, какими издевательствами – моральными и физическими – сопровождались «реквизиции». Ответ Ленина – ответ политика: все это пережитки старой эпохи. Прежний строй умер – но, к сожалению, этого мертвеца нельзя просто так вынести из общества. Он находится здесь же, в одной с нами комнате, и разлагается. Очень неприятно. Точка. Но, кроме трупного смрада, ноздри Ленина щекотали и другие ароматы – и ему нравится, когда что-то «пахнет революцией»: например, название «Совет народных комиссаров» вместо «кабинет министров», или когда матрос Маркин выполняет обязанности министра иностранных дел, а прапорщик Крыленко – Верховного главнокомандующего.

Работа, произведенная Лениным в «смольные» месяцы, кажется сверхъестественной. Никто и никогда не делал ничего подобного за такое короткое время. Уже в середине ноября английский дипломат Линдли, – не репортер «Правды», не зять Ленина, не ткачиха с Торнтоновской фабрики, – описывая свои впечатления от петроградских улиц, заметит: «Люди спокойны, благоразумны и восхищены руководством Ленина. Инстинктивно они чувствовали, что имеют хозяина»[20]. Штука в том, что Ленин не просто принял управление от предыдущей власти – но умудрился руководить расползающейся, разрушающейся, выгорающей страной, одновременно перепридумывая заново и выстраивая на ходу, на полной скорости новый аппарат управления, не имея ни заранее составленного плана, ни специальных знаний, ни квалифицированных кадров и в ситуации, когда внешние противники изводят его саботажем, а товарищи и коллеги – говорильней, дискуссиями.

В массовом представлении, закрепленном кинематографом, «смольный» период сводится к самому драматичному эпизоду – истории о заключении Брестского мира, но то был лишь один из десятков, сотен кризисов тех четырех с половиной месяцев: II съезд Советов, Викжель, требовавший представления всех социалистов в правительстве и смещения Ленина, атака Краснова на Пулковских высотах и т. п.

На самом деле, надо было фактически заново «перезапустить» систему, придумать новые законы, порядки, ритуалы, создать новый язык в конце концов – адекватный не в смысле выразительности, а юридически. «Богатые» – это теперь кто: в конкретных цифрах? А буржуазия? Квалифицированный рабочий вроде Аллилуева, снимавший на Песках пятикомнатную квартиру на семью из пяти человек, – богатый? Финн по национальности, у которого не было недвижимости в Финляндии, а была в Петрограде, – какой страны теперь, после отделения Финляндии, он гражданин – и с какими правами? И, похоже, какое-то подобие системы, внутри которой на все эти вопросы находились ответы, было только в голове у Ленина; даже Троцкий в этом смысле не был ему соперником, принимая скорее инстинктивные, чем рациональные, с учетом долгосрочной перспективы решения.

Жена Троцкого, вошедшая утром 26 или 27 октября в одну из комнат Смольного, обнаружила там главных фигурантов переворота: «Цвет лица у всех был серо-зеленый, бессонный, глаза воспаленные, воротники грязные, в комнате было накурено… Кто-то сидел за столом, возле стола стояла толпа, ожидавшая распоряжений. Ленин, Троцкий были окружены. Мне казалось, что распоряжения даются, как во сне. Что-то было в движениях, в словах сомнамбулическое, лунатическое, мне на минуту показалось, что все это я сама вижу не наяву и что революция может погибнуть, если “они” хорошенько не выспятся и не наденут чистых воротников».


Вот комната на втором этаже, где Ленин с Троцким провели пару-тройку ночных часов с 25 на 26 октября – улегшись отдыхать на расстеленных газетах: в Смольном было принято спать на полу или на столах. Теперь в коридоре в этом месте картинная галерея послереволюционных хозяев города: и если в глазах писанных маслом Зиновьева, Яковлева, Матвиенко Ленин с Троцким наверняка прочли бы укор, то друг на друга они смотрели с доброжелательным скепсисом, каждый радовался, что нашел, наконец, равноценного – но вот надежного ли? – партнера. «Власть завоевана, по крайней мере в Петрограде. ‹…› На уставшем лице бодрствуют ленинские глаза. Он смотрит на меня дружественно, мягко, с угловатой застенчивостью, выражая внутреннюю близость. “Знаете, – говорит он нерешительно, – сразу после преследований и подполья к власти… – он ищет выражения, – es schwindelt[21], – переходит он неожиданно на немецкий язык и показывает рукой вокруг головы. Мы смотрим друг на друга и чуть смеемся».

Первый кабинет Ленина – на максимальном удалении от входа, третий этаж, правое крыло, дальний угол, окна на две стороны – музеефицирован; здесь Ленин подписал вольную Финляндии – что отчасти компенсируется выставкой неполиткорректных военных плакатов 1940 года: «Дожмем финскую гадину!» – гадина представляет собой паука с гитлероподобной мордой. Между прочим, изначально тут был кабинет председателя Петросовета Троцкого; здесь его интервьюировал Джон Рид; но Троцкий любезно уступил «шестьдесят седьмую» Ленину.

Перед входом – где сейчас мемориальная доска и картина в золотой раме «Ленин во дворе Смольного» Бродского – дежурили двое красноармейцев-рабочих; если они просто торчали на посту, Ленин журил их за потерю времени, выносил стул и предлагал погрузиться в чтение: учитесь управлять своим государством. Если бы часовые просидели здесь чуть дольше положенного, то могли бы развлечь себя разглядыванием гигантского мраморного панно, на котором золотыми буквами – как будто это кодекс Хаммурапи – выдолблен текст первой советской Конституции 1918 года (где, сколько ни смотри, не сыщешь равноправия избирательных прав: буржуазия лишена их вовсе, а один голос рабочих приравнен к пяти крестьянским).