Ленин: Пантократор солнечных пылинок — страница 148 из 191

Всегда более трезвомыслящий и прагматичный, чем его окружение, Ленин не слишком обращал внимание на прогнозы и истерики «Новой жизни», «Таймс» и «Берлинер моргенпост»; журналисты никогда не были способны заглянуть в будущее хотя бы на несколько месяцев вперед. Сам он анализировал текущие противоречия в динамике: немцы обозначат свое присутствие в Прибалтике, Белоруссии, на Юго-Западе, скорее всего, возьмут Петроград – но дальше не пойдут, потому что по украинскому опыту поймут, что цена, которую им придется заплатить за оккупацию «на земле», слишком высока: партизанская война. Теоретически одновременно японцы могут захватить всю Сибирь – однако вряд ли им позволят это американцы, которым невыгодно такое усиление Японии. Немцы не смогут грабить Россию слишком долго: у Антанты стратегическое преимущество за счет вступления в войну Америки, и рано или поздно Америка, Англия и Франция должны додавить Германию; значит, капитуляция – симуляционная, временная, и раз так, прямо сейчас, вместо того чтобы цепляться за оборону, надо организованно отступить и заниматься внутренними делами, попутно выстраивая армию заново.

Ленин поэтому и угрожал – всерьез! – выйти из ЦК и даже готов был вдрызг разругаться с главным своим союзником – решившим сыграть с немцами в кошки-мышки Троцким, что вероятность революции в Германии была математически меньше, чем вероятность того, что ее не случится вовсе или что она случится по какому-то не выгодному для большевиков сценарию. Германия беременна революцией? Wishful thinking – принятие желаемого за действительное: молиться на каждую стачку в Германии, объявлять ее началом социалистической революции и первым шагом превращения старой Европы в пролетарские Соединенные Штаты Европы? «Это “кажинный божий раз на этом месте” мы слышали и набили оскомину». В России уже родился ребенок – и поэтому разумнее сохранить состоявшуюся революцию здесь.

Ленин не колебался – и раз так, никакого особенного драматизма в этом эпизоде не было. Прекратить близкие отношения с подругой или развестись с женой – тут был выбор с непредсказуемыми последствиями решения; а вот с миром на любых условиях выбора не было, поэтому надо было по-бульдожьи прогрызть щенячий революционный энтузиазм товарищей; не первый и не последний раз. Ленин знал, что его условия будут приняты, что даже если ему в самом деле придется выйти из ЦК, даже если, как предлагали левые эсеры Бухарину, Ленина арестуют на пару дней и начнут войну, в финале «левые коммунисты» придут к его решению, потому что не было альтернативы: что, превращать Петроград в мясорубку, что ли?

Более того, он и не собирался «зависать» на этом временном, тактическом решении – и без паузы перескакивал от неизбежных потерь к дивидендам, которые можно получить: «учись у немца! – бубнит Ленин. – История идет зигзагами и кружными путями. Вышло так, что именно немец воплощает теперь, наряду с зверским империализмом, начало дисциплины, организации, стройного сотрудничества на основе новейшей машинной индустрии, строжайшего учета и контроля». Немецкая оккупация рано или поздно закончится, вместо немцев-империалистов на политической сцене появятся немецкие рабочие, которые протянут русским руку помощи; а вот экономический спад – если не научиться у немцев их дисциплине – может длиться десятилетиями, и это хуже для большевиков, потому что их «наняли» для того, чтобы они с этим как раз справились. Более того, и аргумент Бухарина: революционная война должна сплотить пролетариат, предотвратить его люмпенизацию из-за безработицы – в целом будет принят Лениным: просто новую, классовую армию следовало строить, пройдя унизительную, но неизбежную процедуру банкротства – а не оттягивая расплату правдами и неправдами.

Именно поэтому вряд ли Ленин в своих мемуарах назвал бы главу про Брестский мир – «Самый Тяжелый Выбор в Жизни», каким этот эпизод предстает в условно шестидесятническом дискурсе. Канитель с выходом России из войны продлится больше года; то, что в массовом сознании закрепилось как Брестский мир, подразумевает лишь один из этапов сложной сделки, которая была заключена одним из участником под давлением других – и затем расторгнута как ничтожная. В политической карьере Ленина было множество таких компромиссов – и мы либо не знаем о них, как не знали до 1924 года про шалаш в Разливе, либо не осознаем их значение. Возможно, известие об убийстве немецкого посла Мирбаха 6 июля 1918-го стало для Ленина куда более сильным шоком; еще большей проблемой – хотя и «размазанной» – была «бестолочь»: невозможность доверить рабочим управление, осознание идиотизма на местном уровне – и отсутствия материала, которым можно было заменять старый аппарат. Однако все это скорее домыслы: Ленин играл с картами, плотно прижатыми к груди, и мало кому давал в них заглядывать.

Карты, да; для посторонних Брест представляется триумфом Ленина-картежника: как безответственно он рискнул страной, которую формировали до него много поколений, – чтобы отыграться, сохранить выпавший ему 25 октября выигрыш; выиграл, да – но как!

На самом деле, в карты Ленин играл только с тещей, которая к тому времени уже скончалась. Брест – триумф Ленина-шахматиста, осознававшего, что в данной позиции другого хода, кроме того, который в данный момент представляется наихудшим, просто не существовало, – и замыслившего сделать эту жертву частью большого гамбита. Казалось бы, абсолютно неприемлемые потери – однако по большому счету обеспечивающие стратегическое преимущество. Как и всегда, преимущество Ленина в том, что он видит вещи в динамике, а все остальные – в текущем состоянии; отсюда и «профетические способности».

К ноябрю 18-го, моментально среагировав на Компьенское перемирие, Ленин аннулирует Брестский мир – и получает колоссальный кредит доверия от общества; выигравший эту шахматную партию невероятным немецким гамбитом, он отныне воспринимается как не просто «вождь», но и «шаман», обладающий сверхъестественным знанием будущего; собственно, с этого момента начинается массовый культ Ленина.

Подлинно «странным и чудовищным» последствием Брестского мира было не нашествие немцев, а ярость и неудовлетворенные экономические амбиции бывших союзников по Антанте, которые и так были раздражены объявленным большевиками дефолтом, а теперь, оказалось, еще и теряли доступ к послевоенному российскому рынку, оставшемуся за Германией; именно за счет этих неудовлетворенных желаний и реализовался – гротескно, но очень всерьез, с финансовой поддержкой заинтересованных иностранных государств, циммервальдский сценарий: «превращение империалистической войны в гражданскую».

Москва. Кремль 1918–1920

Отвечая однажды на скептические колкости Красина относительно того, как на самом деле выглядит революция, Ленин, если верить рассказавшему это Нагловскому, заливался хохотом: «Представьте себе, вы едете в экспрессе, за столиком у вас шампанское, цветы, вы наслаждаетесь с такими же буржуями, как и вы сам. Но вот входит кондуктор и кричит:

– Die nächste Station – Diktatur des Proletariats! Alles aussteigen!»

Именно так – станцией «Диктатура Пролетариата» – и выглядела Москва, когда отправившийся 10 марта – без цветов, но с платформы Цветочная площадка – поезд № 4001, на котором утек из Петрограда Совнарком, спустя сутки, пережив в Малой Вишере неприятный инцидент с нарочно тормозившим попутным эшелоном матросов-дезертиров, прибыл наконец на Николаевский вокзал. Но едва ли попадание в собственное сбывшееся пророчество вызвало у Ленина прилив счастливого хохота.


Если Петроград, где по словам ссылавшегося на «разговоры» историка Хобсбаума, «больше людей пострадало на съемках великого фильма Эйзенштейна “Октябрь”, чем во время настоящего штурма Зимнего дворца в ноябре 1917-го», даже через полгода после окончательной смены власти, окропленный кровью расстрелянной рабоче-интеллигентской демонстрации 6 января, сохранял европейский лоск, то Москва была азиатским – грязным, темным, заснеженным, засыпанным лузгой и окурками, торгующим, орущим, опасным – двухмиллионным мегаполисом, пережившим неделю ожесточенных уличных боев. Кажущиеся нынешним москвичам невразумительными иероглифами топонимы – Добрынинская, Люсиновская, Савельева, Жебрунова, Барболина, Русаковская – как раз отсылают к событиям, при которых большевики за неделю перехватили в Москве власть у Временного правительства в конце октября – ноябре 1917-го. По Кремлю, где сначала утвердилась Красная гвардия, а потом засели юнкера, лупила настоящая артиллерия – с Воробьевых гор и со Швивой горки – под руководством красного астронома Штернберга. В самом Кремле произошла бойня, и не одна: сначала юнкера из пулеметов полосовали вроде как сдавшихся им, но сдавшихся не вполне красногвардейцев; потом, когда выживших освободили из пятидневного голодного плена товарищи, они сами линчевали юнкеров; братские могилы у Кремлевской стены глубже, чем обычно думают.

Не Сталинград и не Алеппо, но и не 1993 год, когда пострадало лишь одно «иконическое» здание. Луначарский, узнав в ноябре о масштабах ущерба, испугался до смерти – и даже пошел подавать в отставку в знак протеста против вандализма; Ленин тогда, если верить наркому, якобы убедил его остаться на посту сомнительно-пролеткультовским доводом: «Как вы можете придавать такое значение тому или другому старому зданию, как бы оно ни было хорошо, когда дело идет об открытии дверей перед таким общественным строем, который способен создать красоту, безмерно превосходящую все, о чем могли только мечтать в прошлом?»


Явившись осматривать свою будущую резиденцию, Ленин не обнаружил видимых попыток ликвидировать следы ущерба: пара провалившихся куполов Василия Блаженного, сбитые верхушки нескольких кремлевских башень, следы прямых попаданий на Малом Николаевском дворце, Успенском соборе, Чудовом монастыре и колокольне Ивана Великого, провалы от снарядов и гранатных взрывов, выщербины и сколы от ружейного и пулеметного огня. Все было «до ужаса запущено и изуродовано» (Бонч-Бруевич), окна едва ли не во всех дворцах перебиты, дворы и дороги завалены бумагами и мусором, электричество постоянно отключалось; таявший снег – середина марта – обнажал кучи хлама.