Неудивительно, что в частной переписке Ленин объяснял своим дипломатам, что России было бы выгодно, чтобы «Геную сорвали, но не мы, конечно», – и такого рода «широкая программа» едва ли могла быть воспринята сообществом стран-победительниц иначе, как изощренное издевательство.
О том, каким образом Советы провернули свой поразительный трюк – «Рапалло», – можно судить по «генуэзской» переписке Ленина с Чичериным. Если последний готов был ради возвращения страны в клуб «нормальных» стран к любым компромиссам, вплоть до признания кое-каких царских долгов и некоторых изменений в советской Конституции, то Ленин, воспринявший прощупывания Чичерина насчет Конституции как признак душевной болезни своего наркома и пригрозивший ему помещением в сумасшедший дом, хотел не столько формального признания России и даже не экономических отношений, то есть торговли и инвестиций, – а именно что усиления позиции. Для этого предполагалось избегать заключения общего соглашения, но зато «флиртовать по отдельности» (надо ли упоминать, что это формулировка самого Ленина) сначала со слабыми партнерами, а потом, по возможности, и с оппонентами помощнее; опять же не надо быть знатоком «стиля Ленин», чтобы понять, кому принадлежит идея манипулировать сильными противниками, раскалывая их.
Немцы были наиболее желанной добычей, и поэтому когда неожиданно для всех в середине апреля советской делегации удалось уединиться с немцами (теми самыми, которые убили Люксембург и Либкнехта и которых большевикам так хотелось пощупать штыком осенью 1920-го) в городке Рапалло, это уже могло считаться успехом. Однако, поставив в дверную щель только ногу, русские затем протиснулись в гостиничный номер уже всем корпусом: видимо, пообещав немцам закрыть глаза на ущерб от интервенции 1918 года, Чичерину удалось молниеносно подписать ленинский «договор мечты»: с отказом от взаимных военных претензий, восстановлением торговых и дипломатических отношений в полном объеме. Так возник шокирующий для англичан и французов блок стран-изгоев, которые заявили о том, что самостоятельно способны дирижировать Восточной Европой в качестве если не мировых, то региональных держав. А еще Германия забирала у Англии роль страны-посредницы в отношениях с ленинской Россией. Да, возможно, это было «недогосударство», что-то вроде «Талибана», «Хезболлы» или «Аль-Каиды», но шантажировать его применением военной силы становилось все сложнее.
12 мая Ленин получил письмо от британского экономиста Дж. М. Кейнса, знающего, как высоко оценил Ленин его анализ Версальского мира, – и крепко озадаченного непредсказуемостью русских. В письме содержалась просьба написать популярную статью для «Манчестер гардиан»: почему русские темнят, что на самом деле означает Рапалльский договор и в целом нэп во внешней политике, как Советы собираются выходить из экономического кризиса, если вместо того, чтобы заключить соглашение со всеми, они вдруг раскрыли объятия только Германии?
Ленин, наслаждающийся плодами победы своих дипломатов, готовый демонстрировать противникам свою новую сильную позицию и как никогда убежденный, что «Россия нэповская будет Россией социалистической», высокомерно закрывает рукой от соседа по парте решение задачи, с которой он справился много быстрее. «No because illness. Leninn».
Нет, по болезни. Мнимые и подлинные недуги были излюбленным способом Ленина уклониться от нежелательных встреч; иногда возникает впечатление, что он нарочно носил в кармане платок, чтобы в случае чего подвязывать себе зубы и разводить руками: «опять пришлось мне надуть вас!»
Телеграмма из четырех слов означала: «спасибо – нет»; «нет» было вежливым и не подразумевавшим ничего экстраординарного.
Обычная формальная отписка.
Но то, что еще 12 мая казалось формальностью, уже через две недели больше ею не является.
25 мая, через шесть дней после официального закрытия Генуэзской конференции, с Лениным случается инсульт.
Его тело отчасти парализовано, речь нарушена, вместо фирменного poker-face – судорожное гримасничанье, и ни о какой работе не может быть и речи.
Он оказывается почти в контейнере.
Достучаться до него не проще, чем до инопланетян.
Горки1922–1924
В 1897-м, перед отъездом в Шушенское, ВИ прожил несколько недель в Красноярске, ожидая начала навигации по Енисею. Юдинская библиотека, словно пещера Али-Бабы, снабжала его сокровищами; работа спорилась; этот «книжный запой» омрачился лишь одним неприятным происшествием. Над столом, за которым ВИ писал, висело – с наклоном, чтобы удобнее смотреть на себя снизу, – простеночное, между окнами, зеркало. Когда темнело, он ставил на стол лампу; ее и раньше там ставили, поэтому квартирная хозяйка не нашла в привычке своего жильца ничего предосудительного. Книг становилось все больше; каждый вечер он все дольше засиживался за работой; зеркало, нагревавшееся потоками восходящего воздуха, коробило отражение, но, увлеченный статистическими выкладками, ВИ не обращал внимания на зловещие – словно кто-то внутри пытался выбраться наружу – потрескивания. Однажды температура достигла критической отметки: поверхность пошла рябью, раздался хлопок, стекло лопнуло; осколки со звоном обрушились на стол и потушили лампу. ВИ остался в звенящей тьме, испуганный, оглохший, ослепший, сконфуженный и преисполненный – что хорошего может сулить разбитое зеркало даже и материалисту? – дурных предчувствий; состояние, которое вновь повторилось под конец его удивительной жизни – и растянулось на многие месяцы.
Мы вступаем в тот период биографии Ленина, который, несмотря на обилие документов и свидетельств, представляется наиболее таинственным из всех. Самые проверенные, «стопроцентные» свидетели оказываются ненадежными; «железные» документы – пустым звуком; манипуляторы – жертвами; каждый ящик – с двойным дном, каждая колонна – полая, каждое зеркало – гезелловское. Тот человек, который знал про Ленина больше других, Надежда Константиновна, предпочла захлопнуть створки раковины; а впрочем, и она не имела ответов на многие вопросы. Нужно ли было в апреле 1922-го удалять пулю, оставшуюся после выстрела Каплан, – и была ли болезнь вообще последствием того покушения? Действовала ли изоляция, предписанная Ленину его товарищами и врачами, во благо – или убивала его? Не становилось ли ему хуже от лекарств, лечивших нейросифилис, которого у него так никогда и не обнаружили, но говорили именно о нем – просто потому, что при непонятном диагнозе было принято подозревать сифилис? Почему, наконец, он скончался – на самом деле не столько в результате продолжительной болезни, сколько скоропостижно, в ходе острого приступа, длившегося менее дня?
Биографу Горки невольно кажутся юдолью скорби, мемориалом трагической ленинской агонии – но когда ВИ впервые попал сюда осенью 1918-го, после покушения Каплан, в его дорожной корзине лежал вовсе не саван, а полувоенный френч и резиновые сапоги для охотничьих прогулок. Он провел здесь много удачных, солнечных и дождливых, рассеянных дней. В чердак ленинской биографии, плотно оббитый войлочной звукоизоляцией и с характерной спертой атмосферой, Горки превратились задним числом. Часть своих худших, наполненных мольбами об эвтаназии недель – весну 1923-го – Ленин провел не здесь, а в кремлевской квартире; и именно там каталась по полу, истерично рыдая, жестоко оскорбленная («Ми еще пасмотрим, какая ви жена Лэнина») Надежда Константиновна; правда, по иронии судьбы обстановка и больничная духота кремлевской квартиры были впоследствии всосаны Горками – да так там и остались.
Горки «обнаружил» в 1918 году видный московский большевик Сапронов; от Кремля – 32 километра по Каширскому шоссе; даже на тех автомобилях, даже зимой – час езды; по части комфорта и средств связи это была едва ли не лучшая усадьба в Подмосковье – и не такая роскошная, как Архангельское, куда Ленин не поехал бы в принципе.
В начале осени 1918-го еще больше, чем собственно в дачном воздухе и целительных токах природы, Ленин нуждался в загородном укрытии от террористов. В Москве, даже в Кремле, он представлял собой очевидную и легко доступную мишень; в тот момент никто не мог ручаться, что произойдет через неделю; большевики вовсю фабриковали поддельные документы на случай необходимости уходить в подполье. Ногин, также участвовавший в подборе запасной резиденции, собирался поселить Ленина у какого-нибудь крестьянина под видом больного или родственника; Сапронов хотел положить его в Тушине – в деревянных домиках администрации завода «Проводник», под видом своего больного отца. Горки показались Беленькому и Малькову оптимальным по части безопасности вариантом. Планировалось поместить туда Ленина «под шумок»: сначала учредить там коммуну, одновременно устроить нечто вроде базы отдыха, куда съехались вроде как «заграничные гости» – на самом деле латыши из ЧК.
Инкогнито Ленина удалось сохранять недолго – в парке вовсю гуляла крестьянская молодежь с гармошками, играли в городки с чекистами и осваивали езду на велосипеде; рабочие совхоза узнали показывавшегося на террасе Ленина – и раззвонили о нем, принялись звать его к себе на митинги; крестьяне даже попросили преобразовать совхоз в сельхозкоммуну имени Ленина. Такие просьбы казались ВИ несуразицей и азиатчиной, но обычно он ставил резолюцию: «Не возражаю»; перевешивала политическая целесообразность – чем больше знаков того, что мир теперь стал другим, тем лучше. Коммуна после отъезда ВИ в Кремль тут же развалилась, а усадебное имущество латыши принялись «распределять» – на подводах в Прибалтику. Но Горки и сейчас остались Ленинскими.
Чаще, чем кто-либо, их сейчас видят пассажиры авиалайнеров, подлетающих к аэропорту Домодедово: это большая лесопарковая зона к югу от МКАД. К 1918 году усадьба Горки принадлежала Зинаиде Морозовой, вдове Саввы Морозова – того самого, что прятал когда-то Баумана, приятельствовал с Горьким и финансировал РСДРП; родственные связи не уберегли хозяйку поместья от реквизиции. Выйдя вторым браком за московского градоначальника Рейнбота, Морозова наняла в архитекторы Шехтеля, который превратил непримечательный большой дом и два заурядных флигелька в сложносочиненное произведение искусства, образец высокого классицизма. Даже пейзаж как будто «облагородился» – круглый партер перед главным здани