Ленин: Пантократор солнечных пылинок — страница 178 из 191

ем, с балюстрадой и смотровой площадкой, выглядит замечательно соразмерным ландшафту, очень русскому, с обрывом и большим прудом внизу. На другой стороне – косогор с уходящими за горизонт полями, которые теперь, правда, застроены похабными дачами.

Пропорциональный, изящный, с колоннадой, полуротондами, широкими площадками-балконами, барельефами на античные темы по фризу и сдержанным, без вычурности, проходным внутренним атриумом с двенадцатью колоннами дом не мог не понравиться ВИ с его вкусом к классическому искусству. Однако здание было на три размера больше, чем требовалось, и Ленина, разумеется, раздражало, что он, выбрав Горки, участвует в процессе ползучей реставрации дореволюционного режима; зачем тогда завешивать страну лозунгами «мир хижинам, война дворцам»? Именно поэтому ВИ отказался селиться в господском тринадцатизальном доме с зимним садом и сразу забился с семьей во флигель, на второй этаж. Да и в 1922-м, когда болезнь все же заставила его перебраться в главное здание, старался минимизировать свой контакт с морозовско-рейнботовскими вещами: мебель держали в чехлах, картины, даже выглядевшие неуместно-декадентскими, не трогали; семья строго различала «свое» и «казенное».

Объектом для телохранителей Ленин был неудобным – все время норовил ускользнуть один на прогулку. К 1922-му в охране состояло около двух десятков сотрудников ГПУ – заведомо мало, чтобы исключить возможность потери из вида изобретательного по части исчезновений главного клиента (особенно на воде: Ленин-купальщик уплывал за полверсты, причем плавал именно вдоль реки – «с легкостью рыбы»), но вполне достаточно, чтобы насторожить бдительных биографов.

Если бы экскурсоводом в Горках работал Л. Троцкий – или замещающий его историк Ю. Фельштинский, – то уже вход в усадьбу был бы украшен желто-черной ленточкой crime scene – место преступления, где на протяжении года намеренно изолированного Ленина убивали: то медленно, то более интенсивно, физически и психологически.

В комментариях официальных гидов музея-заповедника напрочь отсутствует тема исторических загадок, а в голосе – трагические нотки. Задача экскурсии формулируется как «погружение в атмосферу» – далекую от чего-либо готического, создаваемую предметным рядом. Это появилось «при Морозовой», это «при Ульяновых» – ни о каком убийстве, упаси бог, речи не заходит: елка для детей, тяжелая болезнь, уникальный мейсенский и кузнецовский фарфор, кресло, книги – «Ленин, как вы знаете, был полиглот и говорил на десяти языках».

Комнатой Ленина в большом доме стала угловая на втором этаже; зеркала в простенках между окнами выглядят очень «не по-ульяновски» – хотя в парижской квартире на рю-Бонье был похожий интерьер. С кровати открывался вид на обрыв и поля; в зеркалах отражался изумительный горкинский парк, который тоже воспринимался как государственное имущество; когда летом 1920-го ВИ узнал, что кем-то, с санкции заведующего санаторием «Горки», была срублена здоровая ель, он пришел в ярость – чиновник, который нанят государством беречь его активы, поступает ровно наоборот: арестовать на месяц.


Парадоксальный антагонизм Ленина, который сам выполняет функции госчиновника, – и бюрократической машины, чья деятельность дает множество примеров нелепостей, некомпетентности, обломовщины и идиотизма, в 1920–1921 годах достигает апогея. Разумеется, первейшая причина состоит в том, что любое не вполне демократически устроенное государство вынуждено содержать большой штат служащих для администрирования, с которым в других случаях справляются сами граждане и невидимая рука рынка. Однако в нэповской – но стремящейся стать социалистической – России ситуация усугублялась тем, что управлять рыночной экономикой пришлось либо дилетантам (как Луначарскому, у которого в 1921 году на содержание театров оказалось потрачено 29 миллиардов, а на все высшие учебные заведения – 17), либо командирам железных дивизий, привыкшим за четыре революционных года мыслить нигилистическими, разрушительными категориями и действовать кавалеристским наскоком. С какой стати они должны были в одночасье превратиться в расчетливых хранителей и созидателей, да еще и бить поклоны торгашам, «приказчикам»?

Особенную остроту антагонизму придавало то, что сам Ленин без видимых затруднений переключался из «партийного» в «хозяйственный» режим и в обеих своих ипостасях оказывался сообразительнее, сметливее большинства своих коллег. Быстро освоив науку управлять государством, он выполняет свою работу артистически, как экспрессивный дирижер-виртуоз – вытягивая из отдельных инструментов мыслимые и немыслимые звуки, подчеркивая неожиданные нюансы, ломая и задавая ритм; за его поведением, движениями, пластикой приятно наблюдать. Некоторые ленинские записки, пометки, реплики проникнуты комичным сарказмом и скепсисом по отношению к «советской» дури; в каждой второй даются гиперболические требования всерьез «карать за волокиту и святеньких, но безруких болванов (суд, пожалуй, повежливее выразится), ибо нам, РСФСР, нужна не святость, а умение вести дело»; «Христа ради, посадите Вы за волокиту в тюрьму кого-либо! Ей-ей, без этого ни черта толку не будет». Поневоле начинаешь думать, что предположение, будто булгаковский Филипп Филиппович Преображенский списан с Ленина, имеет под собой самые серьезные основания. Он точно так же остроумен, так же эксцентрично нетерпим к дуракам и чинодралам, так же милосерден к тем, кто обращается к нему за помощью, и так же верит в то, что разруха прежде всего – в головах и победить ее можно не разбивая старую культуру, но используя ее в качестве базиса новой.

Варварство, азиатчина, жестокость этих новых гоголевских чиновников, грубость настроек, бесчеловечность, паразитизм, абсурд и неповоротливость созданной им государственной машины доводят Ленина, европейца по воспитанию и образованию, до белого каления. В самом деле, где у Карла Маркса сказано, что нужно выгонять жителей какого-то московского дома в два часа ночи чистить снег под угрозой немедленного ареста – причем так, чтобы, выбравшись из постелей, те обнаружили, что по большей части им придется просто топтаться во дворе, потому что лопаты и совки припасены только для каждого десятого? Кто это придумал и почему так происходит?

«Наши дома – загажены подло. Закон ни к дьяволу не годен».

«Все театры советую положить в гроб. Наркому просвещения надлежит заниматься не театром, а обучением грамоте».

«Тов. Луначарский приехал! Наконец! Запрягите его, христа ради, изо всех сил на работу по профессиональному образованию, по единой трудовой школе и пр. Не позволяйте на театр!!»

«Держите его в Лондоне как можно дольше. Если поверите хоть одной его цифре, прогоним со службы. Займите его длительной литературной работой по немецким и английским материалам (если не знает, выучите английскому языку)».

Парадокс: почему «наш аппарат такая мерзость, что чинить его невозможно», – если число чиновников постоянно растет? Может быть, не те люди в них попадают – и нужно каким-то образом вмешаться в отбор, улучшить процесс? Или существует какая-то объективная закономерность, которая заставляет тех, кто становится бюрократом, демонстрировать всем остальным свое «комчванство» – что те зависимы от него и должны относиться к нему как к представителю иного, высшего сословия?

Сословия?

Для Ленина новая, искусственно, в силу необходимости созданная социальная группа – объект пристального внимания. Ему ясно, что по своей природе новая элита стремится вовсе не к реализации социалистического проекта, а к окостенению, консервации достигнутого статуса – и раз так, может и должна постоянно гальванизироваться масштабными задачами и ограничиваться в привилегиях. Иначе получается, что революция со всеми последующими победами, от восстановления территории прежней империи до электрификации, совершена ради нового господствующего класса. Осознавал Ленин и то, что сам он, объективно, – даже если его почитали за живого бога – становился для этого «нового дворянства» препятствием, плохо контролируемой силой, которая – когда все так устали от потрясений – продолжает экспериментировать. Сегодня он затевает ввести боны для оплаты продуктов в какой-то губернии (и не ради экономической выгоды, а для нового опыта – чтобы попробовать); завтра, проглотив новую порцию книжек, увлечется герцлевской еврейской утопией «обновленной земли»; послезавтра решит сфокусироваться на среднем образовании, или генетике, или выращивании кукурузы. Как далеко может простираться его политическая самодеятельность? Соединить партийные учреждения с советскими, пригнать сотню американских тракторов в Пермскую губернию и посмотреть, как они справятся, – разве это не самодурство?

Если правда, что ленинизм – это не столько русский извод марксистской идеологии, сколько комплекс стратегий и техник по захвату власти, то к 1924 году Ленин и ленинизм были не нужны новой элите. Власть держалась в ее руках весьма прочно; план модернизации экономики принят и выполняется, налоги собираются, транспорт вот-вот восстановится, электрификация поможет провести индустриализацию, крестьянство – использовав возможности кооперации или нет – отъестся и будет подвергнуто коллективизации. Ленин с его аллергией на чиновничество и неистребимым романтизмом мог только навредить. Противоречие, возникшее между ним, мотором революции, и этой группой, было объективным; Ленин изыскивал способы снять его, и он не просто так жаловался – как раз летом 1921-го – Г. Шкловскому, что партия становится неуправляемой: «“Новые” пришли, стариков не знают. Рекомендуешь – не доверяют. Повторяешь рекомендацию – усугубляется недоверие, рождается упорство. “А мы не хотим!!!”».

Посторонние раздражают и его самого. Еще в феврале 1922-го он требует вычеркнуть его телефон «абсолютно из всех бумаг и списков, чтобы никто этого номера знать не мог и не мог звонить ко мне прямо»; более того, он не хочет даже и слышать звонки и вместо звонка просит приспособить к аппарату лампочку.

C каждым следующим днем все более существенным политическим фактором становится его физиология – и он вынужден учитывать прогрессирующую «ограниченность» своих возможностей. Чувствуя, что переутомление убивает его, он сводит к минимуму личные встречи, отказывается от выступлений и литературной работы; он даже готов – впервые за пять лет, неординарное событие – выехать в отпуск, и не под Москву, а куда-то далеко, даже на Кавказ, где за два года до того умерла Инесса Федоровна. В апреле 1922-го он переписывается с Орджоникидзе, чтобы со всей тщательностью выбрать место, удобное для него и НК. Особенно он напирает на надлежащую изоляцию – чтобы не нервировали и не происходило «анекдотов». Большая высота не подойдет для НК; санаторий в Абастумане, в Грузии, – «узкая котловина, нервным негодно», похоже на «гроб»; гроб это не то, что нужно. Сходятся вроде более-менее на Боржоми – высота подходящая.