Но уехать оказалось невозможно – сначала Генуя, потом… И ладно бы только мировая политика. Несмотря на мигрени, бессонницы, ощущения онемения с «кондрашками» и обмороки с судорогами, до декабря 1922-го Ленин – непостижимо – остается машиной, которая готова тратить свое время на записки о «пересмотре вопроса во ВЦИКе о передаче шпалопропиточных заводов из Высшего совета народного хозяйства в Народный комиссариат путей сообщения», внимательное изучение «материалов о Главрыбе» и окрики из серии «виновные в самовольном расходовании валенок привлекаются к судебной ответственности за расхищение». Сам писал, своей рукой; он был трудоголиком и информационным наркоманом.
Кончится тем, что Орджоникидзе в Грузию Ленин напишет, чтобы тот распускал слухи, будто он едет туда в отпуск, но на самом деле точно не поедет; можно лишь предположить, до каких масштабов разросся бы «анекдот», если бы паралич хватил Ленина на Кавказе.
Об обмороках до мая 1922-го знала только личная охрана. Ленин запрещал болтать кому-то о подробностях, однако ипохондрическое состояние ВИ не было тайной для окружающих. Он сам часто жаловался на «чертовские бессонницы», на то, что «нервы у меня все еще болят, и головные боли не проходят». «Я болен и туп», – комментирует он свое непонимание нюансов различий между двумя сходными экономическими формами. По-немецки – еще категоричнее: 8 марта: «Ich bin krank. Absolut unmoeglich irgendwelche Arbeiten zu ubernehmen». 10 апреля: «Lieder bin Ich noch immer krank und arbeitsunfahig»[27].
Словосочетание «ликвидация дел» возникнет только в декабре 1922-го, однако бурная деятельность Ленина, подозрительно напоминающая желание оставить рабочий стол чисто убранным перед долгой отлучкой, разумеется, привлекает внимание заинтересованных лиц, которые хорошо обучены смотреть на вещи в динамике; развитие ситуации – и явная невозможность участия Ленина в публичной политике (предполагающей выступления на съездах и конференциях – партии, Советов, Коминтерна, профсоюзов) грозит обернуться для них неприятностями – или новыми возможностями.
В сущности, не так уж удивительно, что его коллеги, видя, что интенсивность работы заметно ухудшает его состояние, с лета 1922-го, после первого инсульта, пытаются перекрывать ему доступ к новостям и рабочим материалам; в конце концов, сам Ленин за годы административной деятельности успел отправить своим коллегам множество строгих указаний относительно их здоровья – «обязать взять отпуск», отследить, не саботируют ли больные предписания врачей – в надежде как раз на то, что, отдохнув, его товарищи будут справляться с работой более эффективно и дольше протянут свою лямку. Вот и он, сталкиваясь с табу на новости и некоторыми признаками контроля за собой, не имел особых резонов жаловаться на товарищей.
Первый инсульт обрушивается на Ленина через два дня после прибытия в Горки – 25 мая 1922 года.
Превращение, с непостижимой скоростью, в инвалида изумляет его.
Он видит, тактильно ощущает, слышит – но как будто не может проанализировать поступающую к нему из всех этих источников информацию; какие-то импульсы проходят – какие-то нет. Он не в состоянии преобразовать зрительные образы в речевые конструкции; еще хуже дела обстоят с письмом – повреждение какого-то отдела коры головного мозга блокирует возможность генерировать графические символы; счет – умножение и деление – также вызывает у него сильнейшие затруднения. Пожалуй, визуально характер ленинской агнозии, его «демонтированную» речь можно было бы изобразить в форме кубистского коллажа, с ломаными линиями и вздыбленными поверхностями; то «умирающие», то снова активизирующиеся участки коры обеспечивают быструю смену реакций – от гнева и слез к счастливому смеху.
Сам Ленин прекрасно осознавал необычный характер своей болезни, размышлял над фактором ее непредсказуемости, пытался понять, почему его личность подвергается разрушению и есть ли какие-то способы остановить этот процесс. Разбиравшийся в медицине лучше, чем среднестатистический человек своего времени, регулярно общавшийся с врачами, охотно – поначалу – соблюдавший все рекомендации, принявшийся летом 1922-го сам читать медицинские книги брата, врача, Ленин полагал свою болезнь чем-то вроде фантасмагорического наваждения. Видимо, для его аналитического, натренированного, безотказного ума отказ искать решение простейших задач, «error 404», был изощренной пыткой. По рассказам наблюдателей, Ленин часто повторял: «это ведь ужасно, это ведь ненормальность», «какое-то необыкновенное, странное заболевание».
Болезнь Ленина действительно была ОЧЕНЬ странная. Словосочетание «неврастения на почве сильного переутомления» перестало объяснять то, что с ним происходило, уже зимой 1922-го; и кого в Горках действительно хотелось бы увидеть в качестве экскурсовода, так это, пожалуй, покойного уже Оливера Сакса, врача-нейропсихолога, натуралиста и литератора, описавшего множество уникальных случаев поражения коры головного мозга. Одаренная личность со странной болезнью, Ленин, несомненно, заинтриговал бы в качестве пациента такого крупного охотника за психиатрическими диагнозами – и занял бы достойное место в паноптикуме из представителей редких форм жизни: между человеком, который принял свою жену за шляпу, и жертвами эпидемии летаргического сна. Но разгадал бы Сакс тайну ленинской болезни?
Инсульт, повлекший за собой дислексию, напугал ВИ надолго, но основные навыки уже через несколько дней восстановились; он вновь заговорил, причем мог изъясняться не только по-русски, но и по-немецки и по-английски, без ошибок умножать большие числа; отступил и паралич. В середине июня он вставал, ходил; «даже пробовал вальсировать» (вариант: «пустился в пляс»), хотя правая нога плохо сгибалась. Неловко усевшись однажды – почти мимо кресла, он сострил на свой счет: «Когда министр или нарком абсолютно гарантирован от падения? Когда он сидит в кресле!» Опять нарком! Чтобы отвлечь ВИ от политики, ему предложили ухаживать за нарочно выписанными в Горки кроликами, пытались заинтересовать проращиванием растений из семян, стали учить плести корзины из ивовых прутьев; с грехом пополам он сплел одну и подарил сестре. Из Берлина прислали, по словам Марии Ильиничны, «целый чемодан» настольных игр – шашки, домино, хальма; ВИ наотрез отказывался садиться за какую-либо из этих игр, полагая, что предложение потратить время на что-то подобное означает подозрение в идиотизме. Шахматы ему, видимо, не предлагали, опасаясь, что это может не столько развлечь, сколько утомить его.
В начале октября Ленин, вопреки рекомендациям врачей, возвращается в Москву – и активно восстанавливает свою долю во всех важных административных сферах и дискуссиях. По словам Троцкого, как раз в это время Ленин осознает, что нравы в Кремле переменились, бюрократический контроль центра за «местами» резко усилился; тот же источник сообщает, что Сталин, пристально следивший за состоянием здоровья Ленина, уже списал его со счетов и, пользуясь своими возможностями как генсека, пытается обращаться с ним как с «хромой уткой». Несмотря на изменения в химическом составе атмосферы, за первую пару месяцев в Москве Ленин сумел внушить коллегам идею о своем почти полном выздоровлении – вот разве что стал носить очки и, отправившись в театр на спектакль по Диккенсу, смог высидеть только первое действие; но, когда надо, он демонстрирует боевую форму. Тот, кто еще недавно сбивался в устном счете, забывал простейшие слова и не мог назвать предмет (видел, что цветок – и мог сказать это, но как называется: ромашка или незабудка, вспомнить не получалось), страдал от вербальной парафразии (хотите сказать «лимон», но произносите – «роза»), снова вел заседания Совнаркома. Один раз – на заседании Коминтерна – Ленин произнес речь на немецком, длившуюся час двадцать.
С 20-х чисел ноября меж тем начинает вестись тайный дневник секретарей – о котором Ленин даже не знал; странный – и почему-то включенный в собрание сочинений – документ. Это краткие рапорты о работе и болезненных состояниях ВИ, вносившиеся в особую тетрадь несколькими женщинами – которые занимались этим по март 1923-го, вплоть до последнего инсульта, и, видимо, осознавали, что дневник их предназначен для кого-то, кто может использовать его с разными целями; теоретически и неблаговидными для их «патрона». О том, что с секретарями уже в октябре 1922 года у ВИ возникают особые нюансы в отношениях, можно понять, например, по посланьицу, которое он отправляет Фотиевой после того, как засекает, что та перехватывает и фильтрует все направленные ему на заседании записки: «Вы, кажись, интригуете против меня? Где ответы на мои записки?» Наверное, следует предположить, что дневник было приказано вести, чтобы не упустить какие-то важные мысли больного человека, – однако там фиксируются детали, которые точно не могут быть квалифицированы как имеющие «государственное значение»: «По словам Марии Ильиничны, его расстроили врачи до такой степени, что у него дрожали губы»; «Просил Лидию Александровну заходить к нему через день. На вопрос “в котором часу”, сказал, что ведь он теперь свободный человек». Позже будет замечено, что характер дневника меняется после 18 декабря – записи вносятся задним числом, и ведущие уже не довольствуются сухим деловым тоном. Само наличие дневника свидетельствует о том, что за Лениным как минимум наблюдает политбюро; кто именно – тоже, надо полагать, ясно; один из лейтмотивов дневника после 18 декабря – Сталин, который, видно по записям, вызывает у ВИ раздражение своими поступками и манерами.
С 16 декабря медицинские признаки грядущей катастрофы нарастают, а больничный режим ужесточается: снова кратковременные параличи, бессонницы и тошнота, падения на ходу, снижение работоспособности; публичные выступления как метод коммуникации для него, по сути, недоступны. Врачи и политбюро, необязательно именно в этой последовательности, запрещают передавать Ленину политическую информацию, новости; к родственникам это тоже относится. Видимо, особенно жестоким ударом было прекращение переписки; ему разрешается лишь диктовать или пробовать писать самому – но четко сказано: ответа он ждать не должен. Для того, у кого в почте сосредоточена вся жизнь, закрытие доступа к ящику «Входящие» – род сенсорной депривации, которая нервирует пациента и вызывает у него ощущение злонамеренной изоляции. В письме, которое он успевает отправить Каменеву, Рыкову и Цюрупе, ВИ сообщает, что вынужден взять отпуск – не соглашаясь, впрочем, ставить четкий срок в три месяца; вдруг раньше? До выздоровления. Физическая невозможность выступить с длинной программной речью на X Всероссийском съезде Советов – который затем должен перейти в I Всесоюзный – так его расстраивает, что он, «несмотря на свою исключительную выдержку, не мог сдержать горьких рыданий». Это не первое упоминание об абсолютно не соответствующих его образу физиологических реакциях на боль и физиологическую беспомощность; еще в октябре врачи упоминают, в связи с остро разболевшимся у него зубом и приступом «нервов», что «временами появляется желание плакать, слезы готовы брызнуть из глаз, но Владимиру Ильичу все же удается это подавить, не плакал ни разу»; впоследствии эти реакции усугубятся – и сделаются, как это ни ужасно звучит, рутинными.