Ленин: Пантократор солнечных пылинок — страница 184 из 191

Считается, что на этот «полу-картель» Сталин отписался формальным, исполненным деланого недоумения, граничащим с презрением – извинительным письмом; если не вследствие, то после этого Ленина постиг третий инсульт – и задокументированные письменные контакты этих двоих окончательно прервались.

В следующий раз Сталин увидит Ленина – «труп пожилого мужчины, правильного телосложения, удовлетворительного питания» – почти через год, поздно вечером 21 января 1924-го. Но общение Сталина и НК, однако, никогда не прекращалось.


Печальный гудок траурного поезда, доставившего тело Ленина в Москву, гармонирует с той «минорной нотой», на которой завершилась, предполагается, его политическая биография: ведь ему не удалось обеспечить преемственность власти, уберечь партию от раскола и создать условия для ее исчезновения в тот момент, когда она вместе с диктатурой рабочих и крестьян станет обществу ненужной. Если это так – остается лишь задать ряд вопросов риторического характера. До какой степени Ленин «сам виноват» в этом? Правда ли, что все дело в его «политической жадности», помешавшей ему вступить в плотный альянс и разделить власть с адекватным и умным Троцким, отодвинув склонного к криминальной деятельности Сталина, чтобы продолжать революционные преобразования, по возможности делая процесс модернизации страны более гуманным и менее болезненным? И не есть ли заведомый самообман полагать, что Ленин, Троцкий и какие-то еще обладатели экстраординарных интеллектов и воль могли править страной по своему разумению, придавая этой мягкой глине любую форму? Не Ленин и не Троцкий начали революцию – и не им суждено было распорядиться ее плодами.

Близкий к сенсорной слепоте, полупарализованный, извергнутый из Кремля, однако время от времени собирающий свою личность до состояния «разумом зряч», Ленин с его классическим образованием наверняка ощущал «софокловский» трагизм своей ситуации и не мог не обратить внимания на сходство своего последнего местопребывания со священной рощей Евменид в Колоне. «Роща лавров и маслин, здесь вьется виноград и поют соловьи, а вдалеке – Афины».

Существует ли код, позволяющий ухватить суть того, что происходило в Кремле и Горках после марта 1923-го?

Кем был Ленин, бесповоротно утрачивающий свои интеллектуальные способности и саму жизнь?

Незадачливым героем одноименной «симбирской сказки», обнаружившим, что исполняет свою серенадку на чем-то таком, что подозрительно напоминает лисий нос?

Просто сыном своего отца, умершего в том же возрасте и с похожим диагнозом?

Эдипом в Колоне, оплакивающим свою горькую участь в размышлениях, не является ли его болезнь «проклятием богов», местью судьбы тому, кто возомнил себя ее хозяином?

Королем Лиром, неразумно доверившимся не тем людям, – и роковым образом избегавшим тех, кто любил его на самом деле?

Дон Кихотом, который перед смертью осознал, что целую жизнь гонялся за призраками, вызывая у окружающих насмешки и ненависть, – и раскаялся, наконец: «Я вижу, что все, что я сделал, было бесцельно… Теперь я только бедный испанский идальго Кехано»?

И правда ли, что если в этой трагедии в самом деле принимали участие некие противники Ленина, то они играли роль именно недоброжелателей? Не были ли они скорее кем-то вроде коллективного бакалавра Карраско, который изолировал Ленина-Дон-Кихота в Горках с самыми лучшими намерениями; и пусть сумасшедший в результате оказанной ему любезности не только излечился, но и умер, разве не означают те пять монументальных литер, которыми украсили мавзолей на Красной площади, эпитафию и отпущение грехов разом: «Он удивлял мир своим безумием, но умер, как мудрец»?

Вся эта литературная, вскрытая кодом Софокла, Шекспира и Сервантеса расшифровка финала ленинской истории, однако ж, драматически противоречит последнему завету самого ВИ: «лучше меньше, да лучше».

Безумие безумием, но не кроется ли за событиями вокруг «Завещания» нечто другое, нет ли тут все же «какой-нибудь полушутливой проделки, какой-нибудь хитрости, какой-нибудь каверзы или чего-то в этом роде»?


Интерпретация политического ленинского поведения и того, чем была занята его голова в последние месяцы, осуществляется прежде всего на основе ленинских текстов – но психологическую убедительность версии о предсмертном «прозрении» дают два конфликтных случая. И хотя сам Ленин не принимал в них участия, даже косвенная его вовлеченность в оба инцидента окрашивает формально нейтральные отношения между ним и Сталиным – в резко негативные цвета.

Второй – телефонный конфликт Сталина и Крупской.

А первый?

Первый – так называемый «грузинский инцидент»; он увязывается с ленинским текстом «О национальностях или об автономизации» – и припечатывается им так, что принципиальная разница между Лениным и Сталиным видна яснее ясного: один под конец жизни, перед лицом смерти, когда ему уже не нужно было прятать свое лицо под личиной сурового большевика, оказывается в душе интеллигентом-демократом, почти либералом, тогда как второй – грубый варвар, уже тогда, в 1922-м ведущий дело к репрессиям, массовым депортациям и делу врачей.

Так получилось, что период между первым, майским, и вторым, декабрьским, 1922 года инсультами Ленина стал дедлайном для длившихся десятилетиями дискуссий о наилучшем способе создания на территории Евразии единого марксистского государства. К этому моменту уже понятны его примерные границы и проблемные зоны: Украина, Грузия, Туркестан и Дальневосточная республика. Ясно было, что есть политический центр и есть окраины, но если до 1922 года можно было взаимодействовать в зависимости от обстоятельств – в России советская власть, на Украине советская, уж как-нибудь договоримся, – то фактор Генуи заставил формализовать отношения. Ленин предупреждал, что «западные партнеры» наверняка попытаются расколоть советские республики, манипулировать ими поодиночке; и поскольку изобрести – находясь одной ногой в могиле – рецепт многонационального государства нового типа, занимающего шестую часть суши, не так-то просто, как кажется, объединением советизированных государств и пара-государств занялся тот, кто и должен был, – нарком по делам национальностей Сталин.

Всем в политбюро ясно было, к чему, в принципе, хорошо было бы прийти – к централизованному (так эффективнее переводить экономику на социалистические рельсы) государству, на всей территории которого проводилась бы одна и та же, вырабатываемая в Москве политика – конечно, с учетом местного политического и культурного колорита. Легче сказать, чем сделать; нюансов хватало. Можно ли, к примеру, отличить «настоящую» республику от «условной» только по наличию компактно проживающей национальной общины? Чувашия, к примеру, может объявить себя республикой? А Татария? А Украина? Как далеко может простираться самостоятельность республики? Можно ли республикам завязывать сепаратные дипломатические отношения с другими странами, иметь «свои» армии, банки, валюты, таможни и железные дороги, свои законы? Должны ли местные органы власти исполнять приказы центральных, даже не устраивающие их?

Проблема была еще в том, что, интегрируя окраины, надо было нажимать на них так, чтобы они не жаловались на боль: мировая революция продолжается, особенно на Востоке, и как знать, кого еще придется втягивать в орбиту. Если бы какие-нибудь республики принялись вслух вопить, что Москва их обижает, никто больше не захотел бы входить в Союз.

Маркс называл дискуссии по национальному вопросу: «щупать больной зуб», и, похоже, вся практическая стоматология, курировавшаяся Сталиным, до начала осени 1922-го устраивала Ленина. Сам он натянул белый халат и полез в рот пациенту с зеркальцем лишь в конце сентября – и, как выяснилось, оказался склонен к реализации внешне более мягкой схемы втягивания больших республик в Союз. Оставить их республиками, формально равными РСФСР, чтобы всем вместе, как бы с нуля, вступить в Союз. В каждой республике – свои наркоматы, но при этом существует и головной, московский, «всесоюзный» наркомат – и местные подчиняются московскому. То есть центр командует – но, во-первых, каждой республике предоставляется формальное право на самоопределение, то есть «развод»; во-вторых, формально в каждой республике всё, ну или почти всё свое: иностранные дела, оборону, внешнюю торговлю дублировать не имело смысла заведомо. Сталин предпочитал действовать более решительно: «всосать» республики в состав РСФСР как «автономии» – но спорить с «профессором» не стал и готов был с почтением ассистировать ему в готовящейся операции.

Марксовская метафора курьезным образом наложилась на приступы далеко не метафорической зубной боли, которые одолевали Ленина в октябре 1922-го. И тем загадочнее выглядит фраза в записке Каменеву, где сначала Ленин пишет «великорусскому шовинизму объявляю бой не на жизнь, а на смерть», затем вдруг сообщает: «Как только избавлюсь от проклятого зуба, съем его всеми здоровыми зубами», а потом продолжает свою мысль про необходимость чередования представителей разных национальностей в будущем всесоюзном ВЦИКе. «Съем его всеми здоровыми зубами» – это угроза окончательно разделаться с национальным вопросом? Объяснение, почему он сейчас не может целиком посвятить себя государственной деятельности и готов временно делегировать свои полномочия кому-то еще, например, такому компетентному человеку, как Сталин? Или – план войны со Сталиным?


Штопфер мог задеть нерв где угодно, но дернулся пациент в Грузии. Там местные коммунисты поссорились с «центральными», которых представлял Орджоникидзе, и начали выяснять, должна ли Грузия вступать в Союз как часть Закавказской федерации – или как самостоятельная единица. Нам важны не нюансы политической истории Грузии, а то, что температура пошла вверх и однажды – не то в ходе дискуссий, не то безотносительно к ним, по частному вопросу, но в период горячих споров – «москвич» Орджоникидзе съездил по зубам одному достойному джентльмену; пострадавшие пожаловались напрямую Ленину, тот послал комиссию разбираться: да, Орджоникидзе был другом Сталина – но никогда не было установлено, что именно тот приказал ему давать зуботычину и вообще выходить за рамки своих полномочий; а еще Орджоникидзе был студентом Ленина по Лонжюмо и тем, с кем он весной обсуждал свой долгий отдых.