И если все это может произойти с Капри – даже с Капри, – то почему не может и со всем остальным миром?
Попробуйте взглянуть на Землю огромными глазами богдановских марсиан.
С берега доносятся смех и визги, из ресторана по соседству – фортепьянные наигрыши; остров по-прежнему полон звуков. Стела мерцает в темноте, будто она не из бетона, а из загадочного марсианского камня; и как знать, возможно, как раз этот колышек и держит собой палатку, укрывающую наш очарованный остров от бурь, которые – абсолютно неизбежны.
Париж1908–1912
Ощущение Ленина, что пребывание в Женеве напоминает ему лежание в гробу, усугубилось в тот момент, когда к проблеме затекших конечностей прибавилось грубое обращение служащих похоронного бюро. Эмигрантское цунами, обрушившееся на Швейцарию после поражения революции 1905 года, смыло с лиц аборигенов маски с вежливыми улыбками. Одухотворенные существа в заплатанных штанах и потрескавшихся пенсне стали слишком заметны; в объявлениях о сдаче жилья замелькали уточнения: «Без животных и русских». Тревожное чувство, что фэншуй нарушен, заставило Ленина, только что поставившего точку в рукописи «Материализма и эмпириокритицизма», поднять крышку и оглядеться по сторонам: Капри? Америка? Плеханов однажды всерьез обдумывал переезд из Женевы на остров Ява. Соблазнительным компромиссом между экзотикой и комфортом для деловой активности выглядел Лондон, но тамошний баланс потоков энергии ци обходился дороговато, поэтому оставался «толкотливый» Париж. Задним числом Ленин кусал губы из-за своего выбора – и уже в 1909-м охарактеризовал в частных письмах столицу Франции как «дыру»: уж больно «эмигрантская атмосферишка». Крупская зарезервировала для парижских четырех лет 10 процентов объема своих мемуаров о дооктябрьском Ленине – и цитировала мужа с искренним сочувствием: «И какой черт понес нас в Париж!»
«Подлые условия», «злобные подсиживания», «прямые провокации» – и, отсюда, неизбежно, «истеричная, шипящая, плюющая» психика. Что есть то есть: если до 1908 года неуживчивый, ершистый и склизкий Ленин представляет для своих оппонентов внутри партии нечто вроде неизбывной зубной боли – то начиная с Парижа, для нейтрализации его откровенно деструктивной деятельности гораздо более предпочтительным выглядит обращение к услугам уже не стоматолога, а наемного убийцы. Тем не менее Ульяновым удалось прожить там почти четыре года – больше, чем в каком-либо другом заграничном городе.
У Ленина было достаточно причин испытывать к Франции теплые чувства: утопический французский социализм вызывал в нем уважение, граничащее с благоговением, – как один из источников марксизма, а мысли об опыте Парижской коммуны – первого в мире пролетарского государства, предательски расстрелянного буржуазией, – приступы романтического томления: так на душу обывателя действуют аккордеонные наигрыши из «Амели». Каждое 18 марта Ленин устраивал ностальгический митинг, собрание или хотя бы вечеринку. Восторженное отношение к Коммуне сейчас кажется банальностью – на то он и коммунистический лидер, чтобы отмечать День Парижской коммуны, однако в те времена скорее озадачивало: ведь немецкие социал-демократы обычно приводили пример Коммуны, когда следовало продемонстрировать, как действовать неправильно.
И наоборот – Франция условного 1910 года была для Ленина маяком социализма разве что в том смысле, что от этого коварного берега следует держаться подальше.
Сознательный пролетариат с боевым опытом Парижской коммуны – да, но на практике этот пролетариат – Ленин объяснит этот парадокс в «Империализме как высшей стадии…» – развращен благами колониализма и уже через четыре года подтвердит прочность своей смычки с буржуазией. Да и руководители здешнего рабочего класса были превосходными демагогами, но никудышными практиками; Ленин знал, что даже самые радикальные профсоюзные лидеры воспринимают здесь выражение «социальная революция» скорее как метафору. Что касается словосочетания «вооруженное восстание», то оно отсутствовало в лексиконе здешних марксистов в принципе; впрочем, то была черта не только французов, но и II Интернационала в целом.
Неудивительно, что при таких-то беззубых адвокатах пролетариата здесь доминировали правые; Париж был столицей махрово консервативной страны, оплотом европейской реакции, где в политике задавали тон правые вроде Клемансо, а буржуа, en masse, выглядели именно как классические буржуа, которые на словах горой стояли за свободу и демократию, но как только речь заходила о свободе для кого-то еще, кроме них, наставляли на смутьянов винтовки. Культура повседневности империалистической буржуазии предполагала циничную демонстрацию богатства и эстетических пристрастий: отсюда кафешантаны и театры-кабаре с канканами, бульвары, кишащие охотящимися на мидинеток фланерами, и авеню, забитые полчищами автомобилей – черных, лакированных, несуразно высоких, чтобы внутри можно было сидеть в цилиндрах и нарядных шляпах.
Оккупированный буржуазией Париж тем не менее был удобной, обеспечивающей хорошую мобильность машиной, где Ленин, даже в тиаре из своих политических фанаберий, не чувствовал себя скованным в движениях.
Дом на улице Бонье, где Ульяновы прожили первые восемь месяцев своего Парижа, и сегодня смотрится модерновой новостройкой: с затейливым псевдоракушечным декором по фасаду – галеон, да и только. Доска с Лениным на нем выглядит так, будто ее оставили нарочно – вот она, «хижина» вождя пролетарской революции; и понятно, почему «рю Бонье» не вошла в ленинскую мифологию так прочно, как «рю Мари-Роз»: слишком уж вопиюще дорого выглядящая недвижимость. Поскольку ни до, ни после Ленин не обнаруживал ни пристрастия к проживанию в шикарных квартирах, ни склонности транжирить деньги на излишества, можно предположить, что квартира была выбрана потому, что статус вождя партии – даже и пролетарской – предполагал некоторую витринную респектабельность; надо было демонстрировать уцелевшим бойцам, что отступление совершилось организованно, у командования есть план и финансовые возможности для его реализации – и оно не намерено позволять разлагаться – ни себе, ни подчиненным.
Возможно, идея по-хамелеонски перенять стиль парижского буржуа и была тактически верной, однако подобного рода образ жизни резко контрастировал с общепринятым в эмигрантской среде, где щеголять в брюках с бахромой и ночевать в ящике из-под мыла никогда не считалось признаком эксцентричности.
В Лондоне, Женеве, Мюнхене, Цюрихе, Берне, на Капри были русские колонии; но в Париже была диаспора – к 1910-му 80 тысяч эмигрантов; сопоставимо с сегодняшним Лондонградом. После разгрома революции 1905–1907 годов едва ли не все, кто унес ноги из России, рано или поздно оказывались в Париже. Остается загадкой, почему власти смотрели сквозь пальцы на существование этого очага социальной напряженности – тем более что Франция, империалистическая держава-ростовщик, была, по сути, банкиром русских и зависела от благополучия царского правительства: сможет ли «нотр Сэнт Рюси» отдавать займы, которые ей предоставляли – регулярно – в обмен на лояльность Марианне в неизбежной войне против бошей. По-видимому, французы считали выше своего достоинства глубоко вникать в дела каких-то эмигрантов-карбонариев; никто просто не хотел брать на себя труд отделять агнцев от козлищ – и при некоторой моде на пресловутый «а-ля-рюсс», от казаков до Дягилевских сезонов, терпели и революционную шатию-братию, пока та была в состоянии оплачивать счета; с началом войны это терпение резко пойдет на убыль.
Большинство «политических» были крайне беззащитны как в социальном, так и в моральном отношении: безденежье и безделье превращали их в мягкий пластилин в руках манипуляторов. Если квалифицированные рабочие – Шляпников, Гастев – могли устроиться на завод, то интеллигенты натирали полы, возили вещи, мыли окна, чистили зеркала, разносили бидоны с молоком, шоферили, а то и нанимались в извозчики; один большевик даже подрабатывал, позируя монмартрским художникам в качестве натурщика. В какой-то момент рукастые и совестливые социал-демократы Лозовский, Мануильский и Антонов-Овсеенко арендовали на окраине Парижа полутемный сарай и принялись, в надлежащих условиях, учить товарищей реализовывать искровский ленинско-гётевский завет – «света, побольше света!»; выпускники электромонтерных курсов неожиданно оказались очень востребованными, и организаторы, переставшие справляться с притоком курсантов, вынуждены были снять более солидное помещение.
Возможно, лет через восемь в Швейцарии Ленин и сам мог бы позавидовать зарплате электромонтера, но первые годы нового десятилетия были для него вполне сносными. «Диэта», полагавшаяся члену ЦК, составляла 50 франков в неделю; плюс надбавки за стаж, оплата секретарской работы Н. К. Крупской… Подсчеты Н. Валентинова говорят о 300 франках в месяц минимум; поступали и деньги из России – за первый том собрания сочинений, за переиздание «Развития капитализма в России», за «Материализм и эмпириокритицизм», за статьи. Впрочем, и достаток тоже преувеличивать не стоит: парижанин Ш. Раппопорт, наблюдавший за Лениным много лет скорее со скепсисом, чем с энтузиазмом, и не имеющий оснований быть заподозренным в подмарафечивании истории, свидетельствует, что «средства Ленина были ничтожны, и он, вероятно, был весьма огорчен, когда у него украли оставленный им на дворе библиотеки велосипед».
Велосипед Ленин оставлял у консьержки – которая, когда он однажды не обнаружил машины на положенном месте, холодно проинформировала его, что они договорились на 10 сантимов в день не за охранные услуги, а за предоставление площади для хранения. Языковой барьер? Его французский выдавал в нем эмигранта; заведомый аутсайдер, он, однако, не собирался интегрироваться в одержимое ксенофобией французское общество – и поэтому не переживал свое отчуждение от аборигенов, среди которых к тому же у него имелись прочные связи по социал-демократической линии. Независимость от местных источников дохода позволяла этой акуле марксизма вести образ жизни респектабельного литератора, автора нескольких толстых книг по экономике и философии. Да, проживание в квартире, отделанной мраморными панелями и зеркалами, в зеленом районе с хорошей транспортной доступностью стоило недешево; зато он дистанцировался от эпохи куоккальского подполья и мог посвящать много времени катанию на велосипеде и немного – сидению в кафе за шахматами недалеко от дома в русско-французском клубе, куда можно было попасть лишь по представлению одного из восемнадцати членов за символическую плату в один франк раз в три месяца.