и Политбюро; иначе гибель неминуема»77.
Последнее замечание не было случайным. Бюрократическое болото стало засасывать и партаппарат. Здесь тоже все работали не жалея ни сил, ни времени. Однако проверка исполнения принятых решений, учет распределения партийных кадров, оценка эффективности их работы были поставлены совершенно неудовлетворительно.
Борис Бажанов — в 1922 году секретарь в Оргбюро, ставший в 1923-м помощником Сталина, а в 1928-м сбежавший за границу, — вспоминал: сотрудники Оргбюро обычно приходили на работу в 8 утра, а уходили в час ночи. Никаких перерывов и никакой личной жизни.
Но при всем этом «в бумажном море, в котором тонет Оргбюро, полная неразбериха, ничего найти нельзя... Когда секретарю ЦК нужна какая-либо справка или документ из архива, начинаются многочасовые поиски в архивном океане». И у сотрудников «в собственных глазах ореол мучеников, идейных людей, приносящих себя в жертву для партии»78.
Получив в Костино анкету переписи членов РКП(б) с 59 вопросами и десятками пунктов к каждому из них, вплоть до рода занятий дедушки, Ленин 14 февраля пишет Молотову: судя по этой анкете, учетно-распределительное дело в ЦК «поставлено никуда не годно». Видимо, «в этих "отделах" (ежели так называются сии учреждения при ЦК) на важных постах сидят дураки и педанты... Мы сами ("борясь с бюрократизмом под носом у себя...") плодили под носом у себя позорнейший бюрократизм и глупейший».
Между тем, «власть у ЦеКа громадная, — напоминает Ленин. — Возможности — гигантские. Распределяем 200-400 тысяч партработников, а через них тысячи и тысячи беспартийных». И такое дело «вдрызг изгажено тупым бюрократизмом!»
Рекомендации он дает примерно те же, что и Цюрупе: «Вам надо себя избавить от мелочей (свалить их на помов и помпомов) и заняться целиком делом... заведующего направлением работы по организации, учету и т.д.». Цюрупе Владимир Ильич написал, что для того, чтобы не утонуть в бюрократическом болоте, нужны «большой авторитет, ум, рука...», а Молотову посоветовал стать не просто секретарем, а «политсекретарем»79.
Реакция на предложение Ленина последовала довольно скоро. 20 февраля, вечером, состоялось очередное заседание Политбюро. Повестка дня, как всегда, была перегружена. Кончили поздно. Но после того, как все разошлись, остались трое — Сталин, Каменев и Зиновьев. А утром 21-го в конверте «Председателя Совета Народных Комиссаров» Ленин получает записку на 12 блокнотных листках от Сталина.
«т. Ленин! Сегодня ночью беседовали (я, Каменев, Зиновьев) о делах в связи с подготовкой к съезду и пришли к следующему:
1) Снять с коллегии НКПС Серебрякова, Емшанова, определить положение Борисова (фактич. руководителя) и пр.
2) Освободить Красина (НКВТ), ввести в коллегию Стомонякова, наркомом — Фрумкина, замом Радченко. Фрумкину принять дела в Лондоне и, может быть, вместо Красина в Лондоне оставить Квятковского.
3) В НКПроде замом Смирнова... [л. 3 с пунктом 4 отсутствует — БЛ.]
5) Госплан. Пятакова замом, Осадчий в качестве третьего. Слаб (может быть, третьим Рамзина?)
6) ВСНХ. Смилга по сути слаб для преда, кроме того партийная публика к нему будет придираться больше, чем к бесцветному Богданову. Нужно искать кандидата. Насчет Рыкова подождать до его приезда».
Указывалось и на другие кадровые передвижки: «Крестинского снять, Сокольникова, может быть, назначить наркомом и тогда первым замом дать Шейнмана. Меня освободить от Инспекции и иметь в виду, может быть, Владимирова (Украина) в качестве наркома РКИ... В случае назначения Смирнова Наркомпросом, Яковлеву отдать в Наркомюст (в коллегию)...»
Но промеж всех этих предложений было, безусловно, самое важное (пункт 7): «Секретариат ЦК. Сталин, Молотов, Куйбышев. Заявить об этом на съезде в отчете ЦК, чтобы авансом покрыть атаки против Секретариата (нынешнего).
Такова должна быть, по нашему мнению, программа подготовительных работ к съезду и кампании на съезде.
Ваше мнение, т. Ленин...
Сталин. Вторник (21 /II)»80.
Вот так. Как говорится, поскольку вопрос кто — кого? решен окончательно и бесповоротно, остается решить вопрос кого — куда?
Против того, чтобы вместо Молотова сделать «политсекретарем» Сталина, — с точки зрения авторитета и твердой руки, — вряд ли можно было возражать. Еще в конце января, размышляя о работе Политбюро, где все это время председательствовал Каменев, Владимир Ильич записал себе для памяти: «"Двойка": Каменев + Сталин»81. Но вот предложение сделать эти кадровые передвижки программой «подготовительных работ к съезду и кампании на съезде», да еще с обоснованием этого в отчетном докладе ЦК, который готовил Ленин, — вот это звучало явным диссонансом в сравнении с тем, о чем думал Владимир Ильич в связи с предстоящим XI партсъездом.
Видимо, после получения письма состоялся телефонный разговор, а еще вероятнее — Сталин и Каменев сразу же приехали в Костино, ибо беседа была слишком серьезной и долгой. О ее содержании мы можем лишь гадать. Известно лишь одно: во время этого разговора Ленин почувствовал себя плохо.
Поскольку, уезжая, Сталин и Каменев всячески винили себя за то, что недосмотрели и «перегрузили» Владимира Ильича, Ленин в тот же день напишет им записку: «О вашей вине или чем бы то ни было подобном, в связи с длинным разговором, смешно и говорить. В моей болезни никаких объективных признаков нет (сегодня после прекрасной ночи совсем болен), и мои силы мог предположительно оценивать только я. Причиной был я же, ибо вы меня неоднократно спрашивали, не утомился ли я».
И далее он высказывается по поводу некоторых решений, принятых Политбюро 20 февраля: о Радеке и Лапинском; по делу Г.И. Мясникова; об исполнении просьбы И.Т. Смилги о закупке оборудования для угольной и нефтяной промышленности; против вывода Сокольникова из состава делегации на пленум Исполкома Коминтерна; а также о необходимости расширить и переделать проект декрета об РКИ82. И ни слова по тем пунктам, которые значились в утреннем письме Сталина.
1 марта Ленин возвращается в Москву. О его настроении лучше всего говорит записка Каменеву 3 марта: «Ухудшение в болезни после трех месяцев лечения явное: меня "утешали" тем, что я преувеличиваю насчет аксельродовского состояния, и за умным занятием утешения и восклицания — "преувеличиваете! мнительность!" — прозевали три месяца. По-российски, по-советски».
Больше всего Ленина беспокоит вопрос о том, сможет ли он выступить 27 марта с докладом на XI съезде РКП(б). Владимир Ильич знает, что доклад его крайне важен, и он будет его готовить, «ибо оказалось, что разговоров и заседаний хуже не выношу, чем "сказануть раз в полгода"». И тем не менее пусть готовиться и Каменев, так как надо «себя гарантировать от сюрпризов...»
Своего состояния Ленин не скрывает и в конце пишет: «Имейте в виду, что обмен коротенькими записками (я извиняюсь очень, что сам пишу сегодня длинно) нервы выносят лучше разговоров (ибо я могу обдумать, отложить на час и т.д.). Очень прошу поэтому завести стенографистку и чаще посылать мне (перед Политбюро) записки в 5-10 строк. Я подумаю час-два и отвечу»83.
Относительно того, что имел в виду Ленин, написав об «аксельродовском состоянии», а также о разговоре со Сталиным, состоявшемся сразу после возвращения из Костино, речь пойдет ниже. А вот после разговора с профессором Гетье решили проконсультироваться с невропатологом. Федор Александрович порекомендовал пригласить известного специалиста Даршкевича.
Утром 4 марта нарком здравоохранения Николай Александрович Семашко привез Даршкевича в Кремль и довел его до самой квартиры Ленина. Ливерий Осипович позвонил. Дверь открыл Владимир Ильич и, проводив в кабинет, где уже ожидал профессор Гетье, оставил их вдвоем. Федор Александрович рассказал коллеге о своих наблюдениях, а затем пригласили Ленина, который пришел вместе с Марией Ильиничной.
Видимо, какая-то моральная поддержка ему все-таки была нужна. Это сегодня беседы с психоаналитиками более или менее входят в быт. А тогда разговор с психотерапевтом — совершенно незнакомым человеком, которому надо «излить душу», был достаточно непривычен.
Профессор Даршкевич стал задавать обычные для такого приема вопросы, но ему, как и многим психотерапевтам, была свойственна уверенность в том, что своего пациента он видит, как говорится, насквозь. «Для меня, — писал он, — привыкшего по одному беглому взгляду на моего собеседника определять не только духовный склад его, но и его случайные душевные переживания, было ясно, что за человек находится передо мной»84. Богатейший опыт Даршкевича давал для этой уверенности основания. Но возникала и опасность того, что какие-то узнаваемые признаки лягут в привычную, уже сложившуюся схему — диагноз.
После первых вопросов Ливерий Осипович опустил голову и, наблюдая краем глаза за пациентом, продолжил беседу так, как будто он перед врачами-ординаторами «разбирает больного в аудитории». Напротив, как заметил Даршкевич, Владимир Ильич своими глазами «как бы пронизывал говорившего с ним, очень умно молчал, слушал то, что ему говорилось, и тщательно следил за своим собеседником, как бы стараясь проникнуться его мышлением. Он никогда не перебивал говорившего с ним, давал ему высказаться всецело, хотя и имел в запасе ряд вопросов, которые излагал все по порядку. Все то, что говорилось ему, всегда им воспринималось без труда; по крайней мере он редко переспрашивал говорившего. А то, что доводилось говорить ему самому, обнаруживало с его стороны ясное понимание темы разговора, хотя бы тема эта была для него совершенно новой»