Ленин думал взять реванш на охотничьих делах: «А как ты тетерку убьешь или зайца?» Но не тут-то было. Колька «с жаром объяснял ему, как он караулит, как тихонько подкрадывается и оба сильно увлекались. Я замечал, — рассказывает Емельянов-отец, — что Владимир Ильич вообще с ребятами любил бывать… Помогал им в работе, охотно с ними шутил»[855].
Вспоминал Николай Александрович и о том, как выглядел Ленин: «Владимир Ильич на сенокосе был похож на настоящего рабочего. На нем были серенькие брюки, жилетка, выпущенная рубаха, кепка. Словом, ходил он, как обычно ходят батраки на сенокосе…» Но этот наряд так и остался бы вынужденным маскарадным костюмом, если бы не нечто гораздо более важное и главное… А главным было то, что он не только знал, он глубоко уважал и ценил ум, природную сметку, опыт людей труда, «людей, — как он говорил, — практической жизни».
Жизненный опыт самого Ленина научил его, что такие понятия, как умный и глупый, хороший или плохой человек, порядочный или прохвост, менее всего связаны с уровнем образования или социальным положением. Просто «сила ума» — если не считать гениев и особо талантливых, одаренных — распределяется у всех по-разному. И если бы существовали какие-то единицы измерения интеллекта, то, вероятно, легко было бы убедиться в примерно равном их количестве у совершенно разных людей. Просто у кого-то из интеллигентов они все ушли «на Гегеля», а у какого- то рабочего или крестьянина — на житейскую мудрость или поразительные успехи в каком-либо ремесле и работе. Владимир Ильич хорошо понимал, что хотя он больше их читал, больше знает, существует огромное количество вопросов, причем самых насущных, в которых они разбираются куда лучше него.
Впрочем, как раз в сентябрьские дни 1917 года сам Ленин написал об этом более точно…
Он вспоминал свой недавний приход к Василию Николаевичу Каюрову: «После июльских дней мне довелось, благодаря особенно заботливому вниманию, которым меня почтило правительство Керенского, уйти в подполье. Прятал нашего брата, конечно, рабочий. В далеком рабочем предместье Питера, в маленькой рабочей квартире подают обед. Хозяйка приносит хлеб. Хозяин говорит: „Смотри-ка, какой прекрасный хлеб. „Они“ не смеют теперь, небось, давать дурного хлеба. Мы забыли, было, и думать, что могут дать в Питере хороший хлеб“.
Меня поразила, — размышляет Владимир Ильич, — эта классовая оценка июльских дней. Моя мысль вращалась около политического значения события, взвешивала роль его в общем ходе событий, разбирала, из какой ситуации проистек этот зигзаг истории и какую ситуацию он создаст, как должны мы изменить наши лозунги и наш партийный аппарат, чтобы приспособить его к изменившемуся положению. О хлебе я, человек, не видавший нужды, не думал. Хлеб являлся для меня как-то сам собой, нечто вроде побочного продукта писательской работы. К основе всего, к классовой борьбе за хлеб, мысль подходит через политический анализ необыкновенно сложным и запутанным путем.
А представитель угнетенного класса, хотя из хорошо оплачиваемых и вполне интеллигентных рабочих, берет прямо быка за рога, с той удивительной простотой и прямотой, с той твердой решительностью, с той поразительной ясностью взгляда, до которой нашему брату интеллигенту, как до звезды небесной, далеко. Весь мир делится на два лагеря: „мы“, трудящиеся, и „они“, эксплуататоры… „Мы „их“ нажали, „они“ не смеют охальничать, как прежде. Нажмем еще — сбросим совсем“ — так думает и чувствует рабочий»[856].
Старый революционер, газетчик, литературовед Михаил Степанович Ольминский писал: «Этот рассказ В.И. Ленина вводит нас в сокровенную лабораторию его мысли. Голова ищет „интеллигентским“ путем, путем сложного теоретического анализа „простоты и ясности“ в определении смысла сложного события, чтобы синтезировать результат анализа в лозунгах… И где другой теоретик— интеллигент легко запутается в неразрешимых противоречиях, там наш вождь выйдет из затруднений при помощи пролетарской классовой точки зрения; она стала второй природой „интеллигента“ Ленина благодаря постоянному с его стороны пристальному вниманию к ходу пролетарской жизни…
Конечно, не фразой рабочего о хлебе был решен в данном случае вопрос о выборе лозунгов: они определились общим результатом теоретического анализа. Но эта фраза сыграла свою роль — приблизительно такую же, какую, по преданию, сыграло падение яблока с дерева в открытии Ньютоном закона всемирного тяготения. И кто сможет счесть все яблоки, которые падали перед глазами Ильича с великолепного и вечно плодоносного дерева пролетарской мысли, чтобы облегчить ему нахождение простого и ясного ответа на сложнейшие политические вопросы?»[857]
Вот и в разговорах о том, кто же будет управлять страной после победы революции, он в этой среде особых сомнений не встретил. Ясно, что не прежние начальники. Придется самим. И не надо этого бояться.
Но в другой среде с этим не соглашались. Разговоры в светских салонах о «взбесившейся черни» и «грядущем Хаме» дополнялись в прессе учеными статьями о «рабьем» массовом сознании россиян, цветными карикатурами, где интеллигентные служащие совали под нос придурковатым рабочим огромные гроссбухи с бухгалтерской отчетностью, в которой и сам черт сломал бы ноги. И всем становилось «ясно», что «этот» народ, в «этой» стране неспособен выразить не только потребности общественного развития, но и свои собственные интересы. Что это «быдло» может лишь разрушить и великую страну, и великую культуру. О том, что сами «власть имущие» уже не в силах были остановить распад государства и экономическую катастрофу — об этом, естественно, умалчивалось.
Лукавство подобного остроумия состояло в том, что в одну кучу валилось все, что относилось к сфере государственного управления. Между тем в ней сосуществовали совершенно различные функции. Были функции действительно сложные, требовавшие сугубо специальных знаний и опыта. Но гигантская часть государственной машины и основная масса чиновников — как раз те, кто ближе всего соприкасался с гражданами, — занимались теми простейшими функциями управления, которые вполне можно было передать самому обществу.
«Капиталистическая культура, — пишет Ленин, — создала крупное производство, фабрики, железные дороги, почту, телефоны и прочее, а на этой базе громадное большинство функций старой „государственной власти“ так упростилось и может быть сведено к таким простейшим операциям регистрации, записи, проверки, что эти функции станут вполне доступны всем грамотным людям, что… можно (и должно) отнять у этих функций всякую тень чего-либо привилегированного, „начальственного“». Утратив «политический» характер, данные общественные функции стали бы сугубо административными. И это был бы уже «небюрократический аппарат» власти[858].
На Сестрорецком заводе и в поселке чиновников было множество. С тем же значительным видом, что и у их министерских коллег, они что-то записывали, регистрировали, распределяли, а главное — указывали и распоряжались. И выходило у них все ужасно бестолково, как говорится, без души. Всегда они опаздывали, что- то путали и любое простое дело — подписать бумагу, поставить печать — превращалось для людей, которые были для них лишь «просителями», в тягомотное «казенное дело».
Так неужели нельзя по-другому?
Владимир Ильич внимательно присматривался к той же Надежде Кондратьевне Емельяновой, вывозившей на своих плечах весь дом и обширное семейство. Для любого барина она была просто «кухаркой». А Ленин поражался ее практической сметке, умению вести столь сложное хозяйство при достаточно скудных средствах.
Так неужели такие «кухарки», как она, облеченные доверием населения, не смогут у себя в квартале или поселке составить списки солдатских вдов на пособие, кормящих матерей — на молоко, справедливо распределить привезенную в лавку муку, добиться того, чтобы вовремя вывозили нечистоты, а мусор убирали не только у себя во дворе, но и на улице?
Смогут, считал Ленин. Смогут, если их — «доселе политически спавших, прозябавших в мучениях нужды и в отчаянии, потерявших веру в то, что и они люди, что и они имеют право на жизнь» — привлекут к работе их поселкового совета, и они на практике убедятся, что это их власть, что и их «с полным доверием зовут к непосредственному, ближайшему повседневному участию в деле управления государством»[859].
Отвечая своим оппонентам на их доводы о «некомпетентности» масс, о необходимости сначала научить народ демократизму, Ленин писал: «Мы знаем, что кадеты тоже согласны учить народ демократизму. Кадетские дамы согласны читать, по лучшим английским и французским источникам, лекции для прислуги о женском равноправии… И благодарный народ будет обучаться таким образом наглядно тому, каково республиканское равенство, свобода и братство… Да, мы согласны, что кадеты… по-своему, преданы демократизму и пропагандируют его в народе. Но что же делать, если у нас несколько иное представление о демократизме?»[860]
Нельзя лезть в воду, не умея плавать — дальше этой «премудрости вяленой воблы» либералы не шли. Их вполне устраивал парламент, на худой конец — Государственная дума, где с 1906 года они упивались законотворчеством «об устройстве оранжереи и прачечной при Юрьевском университете». При всех вариантах, писал Ленин, «им нужна республика „парламентарная“, то есть чтобы демократизм ограничился демократическими выборами…» Чтобы раз в несколько лет электорат голосовал за старое или новое начальство, а в реальной жизни народа мало что менялось.
«Иное представление о демократизме», о котором упомянул Владимир Ильич, состояло в твердом убеждении, что нельзя научиться плавать, не залезая в воду.