35.
В ушах Гримлунда этот лозунг звучал как музыка, как подтверждение великих надежд, порожденных российским Февралем. Если бы их в этот момент подслушал какой-нибудь немецкий шпион, ему бы эти идеи чрезвычайно понравились. Но впереди был еще долгий путь.
Глава 7. Безвластие
Один государственный деятель, если не ошибаемся Бисмарк, сказал: принять “в принципе” на языке дипломатов означает отвергнуть на деле.
Вначале 1917 года произошел ряд стремительных, решающих событий. От Берлина и Вены до Парижа, от Лондона до Вашингтона – везде секретари внешнеполитических ведомств работали в поте лица. В конце концов, всего за одну головокружительную неделю в Петрограде была сметена трехсотлетняя самодержавная монархия Романовых. Однако некоторые мероприятия все же были слишком торжественными, чтобы их можно было торопить, и даже на их фоне выделялась одна важная церемония: 23 марта / 5 апреля 1917 года Петроград хоронил жертв революции.
Каков бы ни был их конец – от полицейской пули, в случайной уличной перестрелке или в результате другого инцидента с оружием, каких было множество в эти дни, – все они теперь был причислены к лику мучеников святого дела. Официальное число погибших составляло 1382 человека, 869 из них – солдаты1. Значение их смерти далеко выходило за пределы злободневной политической повестки. Ничто из того, что сулили политики, и тем более никакие слова на бумаге не могли перевесить для жителей Петрограда ту скорбь и тот ужас, которые вселяла невозвратность жертв. Эти похороны имели такое значение, что на их подготовку потребовалось около месяца.
Сначала погребение думали совершить непосредственно на Дворцовой площади. В этом плане была определенная поэзия – поскольку именно на этой площади разыгрались события Кровавого воскресенья 1905 года.
Некоторые энтузиасты из числа горожан уже начали было копать могилы, – сообщал в Лондон Фрэнк Линдли, – однако промерзшая почва и множество водопроводных и газовых труб и электрических кабелей, на которые тут же наткнулись копавшие, заставили их изменить план2.
Согласно другой версии, в дело вмешался Максим Горький: его уважение к культурному наследию было не менее широко известно, чем его же презрение к люмпен-пролетариату. Тем временем, сообщал Линдли, князь Львов и его либеральные коллеги-министры надеялись, что траурную церемонию в конце концов вообще отменят: они опасались новой вспышки беспорядков в городе, который все еще жил без полиции. Споры и проволочки так затянулись, что многие жители успели самостоятельно похоронить своих погибших близких.
В конце концов выбор остановили на обширном открытом пространстве у Павловских казарм. Сто лет назад это место использовалось как парадный плац для гвардейских учений и смотров, и название Марсово поле сохранилось до сих пор. В последние годы здесь планировали построить постоянную резиденцию Думы, но до начала Первой мировой войны строительство так и не было начато. Теперь это был огромный пустырь (горожане окрестили его “петербургской Сахарой”), один из последних больших свободных участков в центре Петербурга, и он как нельзя лучше подходил для масштабной траурной церемонии. Окна британского посольства, часть которых выходила на Марсово поле, дали сотрудникам дипломатической миссии возможность полюбоваться грандиозным зрелищем.
Жители города сами стали распорядителями похорон. Петросовет помог с организацией, опубликовав в “Известиях” порядок и расписание процессии. Но писать лозунги, утешать близких, нести гробы – все это делал сам народ. У каждой фабрики и каждого района было в этом шествии свое место, каждый гроб был покрыт красным флагом. Вместо тел тех погибших, кто уже был похоронен родственниками, в процессии несли деревянные таблички, причем столь же торжественно и благоговейно, как если бы это были настоящие гробы.
Привычный шум города затих, и небо наконец очистилось от фабричного дыма. В процессии шли 900 000 человек, ритм их поступи слегка заглушался тяжелой зимней одеждой толпы. Они пели революционные песни, торжественные, но совершенно светские, и, хотя никаких дирижеров не было, хор звучал более или менее стройно. Когда гробы один за другим опускали в землю, с другого берега Невы, словно какие-то апокалиптические литавры, грянули пушки Петропавловской крепости. Шесть морских прожекторов освещали церемонию, затянувшуюся до позднего вечера. Гарольд Уильямс отметил в своем репортаже, что “ни один царь никогда не удостаивался подобных похорон”3.
“Это был грандиозный, захватывающий триумф революции и самих создавших ее масс”, – подтверждал Суханов. Троцкий вторил:
На похороны пришли все <…>. Рядом с рабочими, солдатами, мелким городским людом тут были студенты, министры, послы, солидные буржуа, журналисты, ораторы, вожди всех партий4.
Сэр Джон Хэнбери-Уильямс в своей депеше в Лондон (которую он, кажется, писал, скрипя зубами) попытался также проявить некоторую душевную щедрость: событие, писал он, “которого многие ожидали со страхом, вылилось в триумф русской демократии и воодушевило всех ее друзей”. Однако в своем частном дневнике сэр Джон дал волю раздражению: бесконечное заунывное повторение “Марсельезы” (русское название которой он передает как Marsiliuza) было столь невыносимым, что едва погребенным покойникам впору было снова восстать из могил и взмолиться о покое – “к вящему удовольствию нашего посольства, находящегося совсем рядом”5.
Этим русским скорбящим с английской точки зрения решительно недоставало утонченности. Мэриэл Бьюкенен, которая никогда не была особенным другом революционеров, вспоминает, что мокрая от дождя толпа представляла собой
бесформенную колышущуюся массу женщин, детей, рабочих и солдат, из которой вкривь и вкось торчали красные флаги; все они пели “Марсельезу” – фальшиво и не в такт6.
Грубые и сильные эмоции на лицах участников процессии заставляли нервничать сторонних наблюдателей. Эти люди осознавали свою силу – ритм их поступи звучал словно реквием старому миру, – но никто не знал, куда идти дальше. Разделение происходило по всем линиям сразу.
Особенностью этих похорон было отсутствие какого-либо религиозного обряда, что объяснялось решительно антирелигиозными настроениями социал-демократов, – замечает Линдли, – и это вызвало резкую критику со стороны более широких кругов общественности7.
Палеолог не соглашался видеть у толпы каких-либо признаков “революционного сознания” или “нового, едва пробудившегося гражданского чувства”:
Искусство драматической мизансцены у русских в крови8.
Даже Церетели ощущал смутную тревогу. Глубоко сочувствуя народной скорби, он считал похороны последним актом юношеского периода революции, спонтанного и эмоционального. Но теперь наступало время профессиональных вождей9.
Все вдруг страстно полюбили слушать речи, – вспоминал Нокс. – Возник даже новый глагол – mitingovat’. Спросив у знакомого, что он делает сегодня вечером, вы получали в ответ: “Ya nemnogo mitmguyu”10.
Всем казалось важным разобраться в происходящем; люди почувствовали новую ответственность, гордость за свое новое суверенное и свободное государство. Портье, дворники и лакеи требовали, чтобы их профессии получили новые названия, отражающие их статус свободных граждан. Одним из первых требований, внесенных в приказ Петросовета № 1 по инициативе Петроградского гарнизона, было положение о том, что
вне службы и строя солдаты в своей политической, общегражданской и частной жизни ни в чем не могут быть умалены в тех правах, коими пользуются все граждане.
Придумать новые обозначения профессий – “товарищ стрелок” вместо “солдат” или “ответственный за уборку улиц” вместо “дворник” – было еще полдела. Гораздо труднее было в момент экономического коллапса и внешней военной угрозы нащупать путь, по которому должна двигаться вперед новая республика. Возможно, именно потому, что реальные проблемы быль столь грозными, люди пытались отвлечься нескончаемым теоретизированием на митингах или разговором о бытовой рутине.
Не считая мира и хлеба, больше всего людям хотелось обновления: покончить наконец со старыми обычаями и привычками, со старой ложью, с властью чужаков в дорогих костюмах. Февральские дни породили надежду на новые, невиданные возможности, и все – от промасленных слесарей Выборгской стороны до крестьян черноземной полосы России – радостно переживали момент самоопределения. И они не ошибались: мир и в самом деле изменился навсегда.
Однако в Петрограде в эти же самые дни были и другие люди – предприниматели и интеллектуалы, полные самых лучших намерений, хотя и далекие от реальной жизни народа; они быстро и энергично взялись за дело. Часть этих людей в течение восьми с лишним месяцев 1917 года будет управлять величайшей революцией в мировой истории, при этом совершая действия и произнося слова, которые и должно совершать и произносить всякое порядочное правительство. На французском языке тогдашней дипломатии они будут обсуждать условия международных договоров и заключать секретные сделки за закрытыми дверями, обмениваться уступками и оттачивать формулировки. По сути дела, ничего другого им и не останется, поскольку этим людям не будет давать спать по ночам призрак новых социальных волнений, даже анархии.
Представители другого фланга русской интеллигенции, уцелевшие остатки левого антимонархического подполья, ежедневно собирались в квартире Матвея Скобелева, у которого по возвращении из Сибири остановился Церетели. Из членов Исполкома пригласили совсем немногих. Суханов (которого Церетели считал “сухим, холодным и желчным”) не относился к числу этих избранных, и уж конечно, здесь не было ни одного большевика. Небольшая группа, в основном состоявшая из меньшевиков и вскоре прозванная “звездной палатой”, к концу марта стала контролировать Исполком