Ленинград – Иерусалим с долгой пересадкой — страница 15 из 36

Но письмо не ушло. Наша организация не была воинской частью. У нас никогда не было единоначалия. Была демократия со всеми ее плюсами и минусами. Одним казалось сомнительным то, что представлялось очевидным другим. Вторая четверка предложила использовать письмо только как заслонку. Это значило – только тогда, когда нависнет опасность ареста за нашу основную деятельность, мы опубликуем письмо за своими подписями и этим, возможно, пресечем аресты. Таким образом, письмо из средства активной борьбы против ассимиляции и за выезд превращалось в средство личной защиты.

Наша четверка не могла согласиться с этим и было решено запросить Израиль. Это было весной 1967 года и это был первый раз, когда мы запрашивали Израиль. Первый, но не последний. Второй раз это будет в апреле 1970 года, за полтора месяца до разгрома. И тогда мы получим ответ. А в первый раз – нет.

Итак, решили запросить Израиль. Но решить легко, а как сделать? Сколько раз мы пытались связаться с какой-нибудь организацией в Израиле, которая интересуется советскими евреями! Туристы приходили и уходили. И в ответ – ни звука.

Однажды удалось поговорить с членом израильской делегации, сопровождавшей министра труда Игала Алона. На лацкане его пиджака значилось «Эфрат», и был он из кибуца Эйн Хашофет. Но и господин Эфрат канул как в воду. Связи не было.

Наша четверка считала, что необходимо дождаться ответа из Израиля. Мы полагали, что если начнем раздавать начинку чемодана и «завалимся», то уже не успеем использовать письмо как активное наступательное оружие, гораздо более сильное, чем все, что лежит в чемодане. Вот почему так долго не открывались на нем запоры.

Шестидневная война поставила точки над «и». Наши парни сражались в песках Синая, а мы сидели сложа руки. Больше ждать мы не могли: запоры на чемодане были сбиты.

Но история с письмом, которое отныне называли «письмом-заслонкой», на этом не закончилась. Весной 1969 года из Риги выпустили вдруг группу активных сионистов. Уезжал Иосиф Хорол, один из сионистов-ревизионистов Риги, в квартире которого я впервые увидел огромный портрет Зеева Жаботинского, открыто висящий на стене. Иосиф увозил с собой и наше письмо-заслонку. Но без подписей. Подписи мы, в порядке перестраховки, должны были послать отдельно. Если Иосиф получит из СССР открытку и в ней будет фраза «Дора родила двойню», он должен будет выписать все числа, упоминаемые в открытке. Это – порядковые номера в списке подписей под письмом-заслонкой. И тогда Иосиф немедленно публикует за границей письмо и подписывает его только теми фамилиями из списка, которые соответствуют порядковым номерам на открытке.

Через месяц Ригу покидал еще один наш знакомый, тоже Иосиф, и тоже херутовец, и тоже хлебнувший лагерей, только не пять лет, как Иосиф Хорол, а все десять, да еще и ссылку. Я собирался провожать Иосифа Янкелевича из Москвы, и через него мы решили передать список с подписями. В последний момент, хотя я и считал это нелепым, Грише Вертлибу поручили зашифровать список. На следующий день он передал мне двойной лист из ученической тетради. Я открыл его и мне стало слегка нехорошо. Обе внутренние страницы были мелко-мелко исписаны цифрами. В фильмах о бдительности советские чекисты всегда ловили шпионов именно с такими шифровками.

Даже везя эту «бумагу» в Москву, я за всю дорогу так и не смог придумать удовлетворительное объяснение для этой «штуки», если меня вдруг возьмут. Когда в международном аэропорту я показал шифровку Иосифу, он побледнел. «Если это очень надо, я возьму, – сказал он, – но ты сам понимаешь…»

Да, я понимал его, старого бейтаровца, шестнадцать лет протрубившего в лагерях и ссылках Урала и Сибири, жившего только мечтой об Израиле. Сейчас наша «филькина грамота» может все превратить в руины. Или через два часа в замке Шенау в Вене или в Управлении КГБ на Лубянке… Было отчего побледнеть. Я быстро сбегал в туалет и вернулся назад спокойный и без «штуки». Все семнадцать фамилий и имен я помнил на память в алфавитном порядке. Профессии запомнить проще простого: почти все – инженеры. Года рождения и адреса придется принести в жертву – до отлета самолета слишком мало времени.

К счастью, у Иосифа большая пачка фотографий – нащелкали во время проводов в Риге. Ищу фото, где было бы семнадцать мужчин сразу. Такого нет. Зато есть два фото, на одном одиннадцать, на другом шесть.

Теперь остается только написать на обороте что-нибудь вроде: «На долгую и добрую память Иосифу в день проводов в Риге». В первом ряду слева направо… И перечислить всех в алфавитном порядке. Женщины на фото тоже есть, им можно дать любые имена – в списке их нет.

Единственное, что может сейчас Иосиф, это взять фотографии. Запомнить что-либо еще он не в силах. Масса мелких поручений от провожающих, таможенные формальности и нервное напряжение делают его недееспособным.

– Все с Симой, – кивает он мне на дочку.

Симе тринадцать лет, но она смышленая. Рожденная в ссылке у Полярного круга, она рано научилась соображать. И у меня с ней контакт. Однажды в рижском трамвае, когда я начал рассказывать семье Янкелевичей анекдоты на идиш, Сима, для которой идиш был родным языком, чуть не выпала из тамбура от хохота – таков был мой идиш. Правда, трамвай в этом месте резко поворачивал.

– Симочка, слушай и запоминай, в Вене скажешь папе: второй – врач, пятый – юрист, тринадцатый электротехник, пятнадцатый – агроном. Остальные – инженеры. Запомнила?

Сима шевелит губами. Затем отвечает: «Да».

Выпито последнее вино. Все встают. Последние поцелуи. Иосиф, Гита, Сима, родители Гиты входят на лестницу. Нас туда уже не пускают. Здесь граница между «живыми и мертвыми». В последний момент Сима сбегает с лестницы и шепчет мне на ухо: «Второй – врач, пятый – юрист, тринадцатый – электротехник, пятнадцатый – агроном».

– Молодец, счастливого пути!

Самолет уходит вверх и на запад. Трудно даже представить, что через день-два они будут Дома. А что готовит нам грядущий день, грядущий год…

Рине Масленковской, которая вначале была ученицей в нашем ульпане, а потом преподавала историю еврейского народа в другом, я объяснил, как писать открытку, если начнутся аресты.

Родила ли Дора двойню – не знаю до сих пор.

11

ДВА СЛОВА О САШЕ БЛАНКЕ

Были будни, были праздники. Было хорошо на душе и было тошно. И с радостью, и с горем шли в «Еврейский клуб» иди, попросту, на квартиру к Ашеру Бланку, которого звали просто Сашей. Саша жил одиноко и его квартира была и еврейским клубом, и еврейской столовой, и еврейской гостиницей. А он сам – и советчиком, и утешителем, и врачом.

– У нас советская власть – ин дрерд ан орт[5] – ты мне советуешь, я тебе советую. Слушай, что надо делать, – говорил он, выслушав очередного гостя, и наливал в рюмки чего-нибудь для аппетита.

Жил он один, но один никогда не бывал. Как к Мавзолею, в его квартиру текли люди денно и нощно. Однажды к нам с Евой приехали гости из другого города. Мы оставили их ночевать у себя, а сами должны были где-то пристроиться. Я, конечно, пошел к Саше, тем более, что жил он рядом, через пустырь.

Я пришел в полночь, но квартира была полна людьми и разговорами. Как всегда, Саша носился из кухни в комнату, угощая, наливая, разговаривая сразу с несколькими гостями и еще по телефону, моя посуду и заучивая новые ивритские слова. Говорил приемник, показывал телевизор, хлопали входные двери. И это был первый час ночи. Я грустно посмотрел на Сашу: завтра утром мне на завод, у него два места работы, да еще вечернее дежурство в филармонии, где он работал врачом бесплатно, только чтобы быть в мире музыки. Он развел руками: «Жди, ничего не попишешь…»

Только к двум часам ночи гости разошлись и телефоны перестали зверствовать. Саша быстренько постелил нам, и мы легли. Проснулся я от звонка в дверь и долго не мог сообразить, где я и для чего. Саша уже открывал дверь и, позевывая, хлопотал возле Владика Могилевера. Владик ехал в аэропорт – до самолета было еще два часа и он заскочил кое-что обсудить. Зажгли свет, и я посмотрел на будильник: половина четвертого ночи – мы не спали и полутора часов. Около пяти Владик ушел. В шесть раздался первый телефонный звонок. Утром, совершенно разбитый, с трудом дополз до заводской лаборатории, забрался в подсобное помещение, меня там заперли, и я проспал часа два под монотонный шум испытательного стенда. А Саша встал свеженький, накормил нас, успел помыть посуду и ушел на работу, помахивая тросточкой. Для него это была обычная ночь, не хуже и не лучше других.

Образ жизни, который вел Саша Бланк, мог бы подкосить молодого зубра из Беловежской Пущи. А он был обычным гомо сапиенс и даже инвалидом Отечественной войны. Во время беспорядочного зимнего наступления на Северном Кавказе комсорг батальона Александр Бланк потерял часть ноги и комсомольских иллюзий. В восемнадцать лет – пожизненный инвалид. Полторы ноги и сердце, которое бьется, когда ему хочется и как ему хочется.

– Слушай, Саша, – спрашивали мы его, – как ты, вообще, остался жить с таким сердцем?

– А очень просто. Врачи меня неправильно лечили. Лечили бы как полагается, давно бы был там. – И, посмеиваясь, он стучал в землю набалдашником своей трости.

В 1969 году Саша подал документы на выезд. Перед этим ему следовало распрощаться с авангардом рабочего класса. Для того, чтобы вступить в партию в 1942 году, достаточно было написать несколько слов на бумажке в заснеженном фронтовом окопе. Для того, чтобы выйти из партии в 1969 году, когда не началась еще алия, надо было быть семи пядей во лбу.

На партсобрании Саша «честно признался», что он чувствует себя недостойным быть членом великой партии Ленина, что его все больше и больше засасывает религиозный дурман, и дело дошло до того, что он стал делать обрезания. Негодованию собрания не было предела: человеку, который обрезает младенцев и собирается в Израиль, нет места в партии. Собрание проголосовало дружно: исключить. Несколько человек настаивали на передаче материалов в суд за измену Родине. Но дело было сделано, и появился какой-то шанс на выезд.