Когда я в вестибюле института писал заявление о приеме, ко мне подошли две студентки старших курсов, явные еврейки. «Молодой человек, вас не возьмут. Евреев не берут», – сказала одна из них негромко.
Ага, евреев не берут, а евреек, значит, берут. Сами, небось, уже кончаете. Я сдал документы в приемную комиссию. Но уже на мандатной комиссии стали твориться странные вещи. Богданов со своими тройками прошел комиссию, сдал экзамены и потом стал военным переводчиком, а я… В общем девушки оказались правы…
Все ясно. В приемной комиссии переводческого факультета засели антисемиты. Ну что ж, на ИнЯзе свет клином не сошелся. В тот же день я успел сдать документы на факультет журналистики Ленинградского университета. Сдать? Нет, не совсем. Когда до меня оставалось человека три, а за мной не было никого, секретарь приемной комиссии, пожилая седая женщина с усталым благородным лицом, сказала в пустоту: «Я вам не советую подавать документы».
Фраза никому конкретно не предназначалась, и я не сразу понял, что я ее адресат. Когда она принимала документы у кого-то передо мной, она снова повторила эту фразу. На этот раз громче. И глаза ее смотрели именно на меня, смотрели зло, с досадой на мою недогадливость. «Вы не пройдете» – добавила она довольно резко.
Я не поверил тем девушкам в ИнЯзе, а они были правы. Здесь говорит официальный секретарь приемной комиссии, ясно, что так оно и будет. Рука, готовая протянуть документы, опускается. Я выхожу на набережную Невы.
Что же это получается? Долгие годы в школе я мечтал: переводчик или журналист, журналист или переводчик. Один из немногих знал, чего я хочу, еще до окончания школы. Не поддался групповому гипнозу, не поехал подавать документы с кучей – куда все, туда и я. Годы мечты – и за один день все в руинах. И ведь даже не видела моего паспорта, даже не взглянула на аттестат. Нос – это все, что она видела. Что же за чертовщина? Я, конечно, понимаю, что среди евреев слишком много врагов и космополитов, но я-то не космополит. Моя история – это Александр Невский, Дмитрий Донской, Петр I. И декабристы. И народовольцы. И Павка Корчагин – мой любимый герой. Жил бы я тогда – вместе рубались бы с белыми, зелеными и прочими за власть Советов. Это несправедливо – за вину некоторых наказывать всех. В это лето я поступил в юридический институт. Вместе со мной поступили Гриша Вертлиб и много других «вайсбергов, айсбергов и прочих Рабиновичей». Мне не было еще восемнадцати, я был в возрасте дремучего оптимизма, знал, что «человек создан для счастья, как птица для полета». Ну, хорошо: в ИнЯзе антисемиты, в университете тоже, в юридическом нет. Я быстро утешился. В первую очередь потому, что хотел утешиться, ибо самый слепой тот, кто не хочет видеть. Как можно было тогда позволить себе прийти к выводу, что ты живешь в стране организованного государственного антисемитизма, где университет, ИнЯз – правило, юридический институт – исключение? Как же тогда с дружбой народов, равенством, братством? Как может быть такое в стране победоносного социализма, где сбросили кровавого царя, уничтожили власть помещиков и капиталистов и каждый работает на себя? Ведь отменили черту еврейской оседлости, и в Ленинграде полно евреев. Ведь отменили пятипроцентную норму для поступления евреев в вузы, и почти все наши дядюшки и тетушки пооканчивали рабфаки. Отменили все привилегии, титулы, звания – теперь все равны. И даже в Уголовный кодекс включили статью против разжигания национальной розни.
Если это государство несправедливо, то где же справедливость? Может быть, в Америке, где одни пухнут от голода, а другие – от переедания? Разве лидер американских фашистов Рокуэлл не ходит по улицам американских городов с плакатом «Евреев в газовые камеры!»? Разве у них есть статья против разжигания национальной розни? Нет, если это государство несправедливо в национальном вопросе, оно несправедливо и в другом. Знать, что ты живешь в несправедливом обществе и не бороться против него, привыкнуть к двойной жизни вечного внутреннего эмигранта? Да, долго и мучительно расставался я со своими иллюзиями. Но жизнь продолжала учить, а я – учиться.
Следующий сильный щелчок по носу я получил летом 1953 года, когда закончил три курса юридического института из четырех возможных. Я говорю «сильный», ибо к обычному пощелкиванию по носу в трамваях, на стадионах, на улице я уже притерпелся. Видел, что улица настроена антисемитски и что травля космополитов, которые странным образом почти поголовно оказывались евреями, и «процесс врачей» в Москве вольно или невольно создали эту атмосферу.
Лето 1953 года было странным и таинственным. Умер Сталин. Его громко оплакали и сразу же забыли. Берия прекратил дело против еврейских врачей и реабилитировал их. В первый раз реабилитировали врагов народа, да еще при жизни! Шепотом объявили, что японскими и британскими шпионами врачи признали себя под воздействием тех же методов, при помощи которых чекисты из анекдота заставили признаться некую мумию в том, что она – бывший египетский фараон Тутанхамон четвертый.
Вдруг «шлепнули» самого Берия, который оказался шпионом все той же империалистической Британии. Не совсем точно, но сбылась старая мечта многих: увидеть вдову Берия, идущую за гробом Сталина.
Народные сказители не остались в стороне, и на мотив популярной песенки «Костры горят далекие» начали распевать куплеты о том, как «цветет в Тбилиси алыча не для Лаврентья Палыча, а для Климент Ефре-мыча и Вячеслав Михалыча». Скоро придет время, когда алыча перестанет цвести и для двух последних, но тогда они были на коне, а Ворошилов еще и с шашкой наголо.
Меня это лето застало в палаточном лагере летного училища реактивных истребителей в украинском городе Кременчуг. Тогда шел комсомольский набор в реактивную авиацию. Люди не особенно спешили в нее идти. Мне же очень хотелось доказать, что евреи способны воевать не только на «втором ташкентском». Я бросил институт, получил направление в райвоенкомате и тайно уехал. Дома, конечно, ничего не знали.
Родители были уверены, что я уехал на летние студенческие военные сборы. Чтобы поддерживать в заблуждении мать, у которой безошибочно работала интуиция, я провел небольшую операцию, в которую вовлек соседа. Я оставил у него несколько писем, адресованных ему, в которых коротко описывал жизнь в военном лагере, погоду и, естественно, посылал приветы своим. Даты на письмах я разметил с таким расчетом, чтобы их хватило до момента, когда я поступлю в летное училище или, если мне не повезет, вернусь. Конечно, моих должно было обидеть то, что я пишу письма товарищу, а им шлю только приветы, но ничего более подходящего я выдумать не мог.
Мы жили в палатках во дворе Кременчугского летного училища. Остались только те, что прошли медкомиссию и сдали экзамены. Я помнил свое поступление в университет и в ИнЯз три года тому назад, и «проклятая неопределенность» вышибала меня из седла. Но «убийцы в белых халатах» были оправданы, надвигалась оттепель, да и аромат цветущих украинских садов будил во мне оптимизм юности.
Среди трехсот кандидатов нас было двое евреев. После медкомиссии остался я один. Все ждали мандатной комиссии. В моей палатке было человек тридцать, почти все из Белоруссии. После отбоя заводились длинные разговоры, чаще всего о своих здоровых инстинктах и о партнершах по их удовлетворению. Но один блондинистый парень с вьющимися волосами и красивыми голубыми глазами, у которого наверняка было что рассказать на эту тему, все время переводил разговор на другое. Он рассказывал, как обнаглели евреи в его родном Бобруйске, как от них совсем не стало проходу. Ему и его друзьям приходилось вооружаться и идти в еврейские кварталы наводить порядок. Но затем евреи собирались и приходили мстить, ловя одиночек и слабых. Затем цикл возобновлялся. Из его слов я заключил, что еврейские ребята в Бобруйске организовали самооборону, смело дают отпор и ни одну расправу не оставляют не отомщенной. Терпение и покорность порождает гитлеров. Бобруйские ребята сделали правильные выводы из нашей истории. Я почувствовал, как волна гордости заливает меня. И еще я почувствовал, что люблю их, этих неизвестных мне парней, что у нас много общего, гораздо больше, чем с этими, которые лежат в палатке вокруг меня и с интересом слушают «бобруйского».
Несколько раз я пытался заткнуть его, но ему, который выглядел таким легендарно смелым в собственных рассказах, уже надо было держать марку. Мне и раньше приходилось в таких случаях пускать в ход кулаки и всегда было тяжело решиться на это. Из опыта я знал, что бить надо первым и желательно сильно и по носу. И всегда мне было психологически трудно ударить человека – который мне еще ничего не сделал – да еще по лицу. Правда, после первого же удара это ощущение, к счастью, проходит.
Однажды мы дежурили во дворе училища возле учебного штурмовика, стоявшего там со времен войны. Он и я. Больше никого.
– Послушай, Юзеф, – сказал я ему. – Вот ты рассказываешь каждый вечер, как ты бьешь евреев. Я еврей Мы одногодки. Давай попробуем. Докажи, что ты не врешь.
На словах Юзеф принял предложение, но фактически откладывал, юлил, и это было ясно всем в палатке. Я торжествовал победу. Я знал, что это не пройдет бесследно для всего нашего взвода.
А мандатная комиссия тем временем приближалась. Накануне мандатной комиссии ко мне подошел черноволосый парнишка в форме спецучилища ВВС и сказал с кавказским акцентом:
– Послушай, ты не поступишь, напрасно ждешь.
– Почему?
– Ты еврей, да?
– Да.
– Слушай, я приехал сюда после спецухи. Нас принимают в летные училища без всяких экзаменов и комиссий. Так вот, всех, кто приехал со мной, уже зачислили, а меня все еще мурыжат. Знаешь почему? Моя сестра замужем за евреем. Спрашивают, почему вышла замуж за еврея. Что, армянина не могла найти, что ли?
Он вновь расшевелил во мне дурные предчувствия, но мучиться мне оставалось уже недолго. Через несколько дней подошла очередь идти на комиссию и нашему взводу. Один за другим выскакивали ребята. Зачислили. Зачислили. Вот вышел и мой приятель, с которым мы неплохо сошлись за время нашей палаточной жизни. На медкомиссии у него что-то нашли, два экзамена он завалил, пил, не просыхая. В училище он поступать не хотел и делал все, чтобы не зачислили. Но по выражению его лица было ясно, что зачислили и его.