м жидкой травою двором, по которому теперь, как и прежде, разгуливали бродячие собаки, и постучал в окно.
Мне открыла она сама, пригласила войти, но смотрела на меня с недоверием и односложно отвечала на мои вопросы. Я тоже не знал, о чем говорить, и, как мне показалось, очень глупо улыбаясь, осматривал обстановку.
И было чего осматривать мне, привыкшему к роскоши пролетарских семейств, живущих в центре города. Обстановка была бедна до крайности: поломанный стул, две простых табуретки, деревянная кроватка, этажерочка, сделанная самой хозяйкой из досок и обтянутая дешевой материей, — как остро воспринималась мною эта бедность! Но странно — по мере того как я привыкал к этой обстановке, она становилась мне все милее и милее. Вспоминались какието забытые давнымдавно запахи, и чемто теплым это воспоминание пронизывало все мое существо…
Да ведь эта комната так похожа на те комнаты, в которых я жил, когда передышка позволяла мне обзавестись собственной квартирой!
— Я принес вам книги, — сказал я, когда первое смущение прошло, и положил на стол толстую связку.
Я заметил, что глаза девушки заблестели, но тотчас же поблекли, и она с прежней недоверчивостью смотрела на меня.
— Я перенесу и остальное, — поспешил добавить я, — ведь я же дал слово…
Несколько пустых фраз, несколько минут молчания, и, не помню как, только через полчаса мы уже разговаривали, как старые знакомые. Разговорились мы как раз о книгах. Она сказала мне, что именно эти книги, случайно захваченные мною сегодня, для нее всего дороже. Я не одобрял ее восхищения.
— Это — буржуазная поэзия, — сказал я.
Она на секунду смутилась, но потом стала смело отстаивать свою точку зрения. Я доказывал свое, Я всегда был сторонником гражданских мотивов.
В пылу спора я воспользовался следующим аргументом:
— Разве гражданская поэзия не сыграла своей роли в той великой борьбе, которая закончилась победоносной революцией?
При этих словах глаза моей собеседницы поблекли. Я в недоумении смотрел на нее:
— Разве я вас чемнибудь обидел?
— Не говорите, пожалуйста, об этом, — насилу выдавила она.
Только тут я воочию убедился, какая пропасть разделяет нас.
Я совсем забыл, что она принадлежит к буржуазному классу и не может сочувствовать революции.
Если не считать этой маленькой заминки, все остальное было великолепно. Да и так ли глубока эта пропасть, думал я, разве в наше время молодые люди из буржуазного класса не становились хорошими революционерами, преданными, самоотверженными?.. Почему бы не сделать из этой девушки не врага, а друга? Да и вся она, худенькая, с большими мягкими глазами и мягкими движениями, не вязалась в моем представлении с понятием классового врага.
— Может быть, пройдемся по парку? — предложил я.
Мы пошли. Были ночь. Мелкие капли дождя скатывались с деревьев. Мы шли по мягкому песку, то и дело наступая на еще более мягкую траву. Она молчала. Мне тоже не хотелось говорить, но я чувствовал себя превосходно.
— Не правда ли, хорошая прогулка? — спросил я, когда мы снова оказались около ее дома.
Она наклонила голову в знак согласия. Я сказал:
— Ведь я до сих пор не знаю, как вас зовут.
Она смутилась, опустила глаза:
— Можете называть меня так, как называют друзья. Меня зовут Мэри.
При звуках этого имени у меня сжалось сердце. Я долго не мог выпустить ее руки из своей и, вероятно, очень глупыми глазами смотрел на нее, потому что она улыбнулась и немного резко сказала:
— Ну что ж. Вам пора.
Но если к этому прибавить, что она пригласила меня зайти и в другой раз, то вы поймете, как я был счастлив в этот вечер.
Вернувшись домой, я долго ходил по комнате, мысленно продолжая разговор с Мэри и убеждая ее в правоте своих взглядов. Увидев заготовленную политруком анкету, я не замедлил заполнить ее, ни словом, однако, не упоминая о моей прогулке в Лесном.
Во сне я видел ее глаза и мокрые тропинки Лесного парка.
Четырнадцатая главаЯ переживаю неприятные минуты
Следующий день начался неприятным предзнаменованием: когда я выходил к завтраку, навстречу мне попался политрук. Он пробирался наверх, по обыкновению вытянув вперед голову, словно обнюхивая лестницу. Унюхав меня, он ехидно улыбнулся и почти не ответил на мое приветствие.
В столовой я заметил такие же взгляды и улыбки со стороны совершенно незнакомых людей. Это заставило меня быть более непринужденным, чем когдалибо, я нарочно громко говорил, задавал соседям ненужные вопросы. Отвечали мне неохотно, сторонились меня, как зараженного. Я не понимал, что это значит, но мне всетаки было не по себе.
Часам к двенадцати дня приехал Витман. Он был чемто озабочен и смотрел на меня с сожалением. Я не понимал ни его озабоченности, ни его взглядов, а он долго не мог начать разговора и начал его издали.
— Поверьте мне, — сказал он, — я ваш первый и лучший друг.
Я ответил, что никогда не сомневался в искренности его дружеских чувств.
— А вы подводите меня, — с упреком сказал он,
Я выразил неподдельное изумление. Витман поднял на меня бесстрастные глаза.
— Вы ничего не знаете? — спросил он. — Вы не знаете, что нарушили один из важнейших законов нашей республики?
— Что вы говорите? Какой закон?
Я искренно не знал за собой никакой вины.
— А ваше знакомство с классовыми врагами?
— Какими врагами?
В первую минуту я не понял, на что намекает Витман.
— Не притворяйтесь, — оборвал он, — вспомните лучше, где вы были вчера вечером!
Я невольно покраснел. Витман победоносно посмотрел на меня сквозь монокль.
— Ну и что же из того? — сухо возразил я.
— Вы не должны больше этого делать, — сурово ответил он.
Меня взорвало:
— Вы мне запретите?
"Жидкая мразь, да я растопчу тебя в одну минуту", — думал я. Меня возмутило вмешательство постороннего человека в мою личную жизнь. И потом — откуда он узнал об этом? Следил, что ли?
Он понял мое настроение:
— Да, я имею право запретить вам. И мне, именно как вашему ближайшему другу, поручено сообщить об этом.
Он сильно напирал на слово "поручено".
"Вот как, — подумал я, — ктото уже успел обсудить мое поведение и вынести приговор!"
Все это по весьма понятным причинам только раздражало меня.
— А мне плевать на ваше запрещение! — грубо ответил я:
Я думал, что он ответит еще большей грубостью — такие разговоры не были редкостью среди подпольных работников в царское время. И тогда товарищи следили друг за другом и останавливали друг друга, если казалось, что один из них делает ложный шаг. Но тогда шла упорная борьба. Этой борьбе мы должны были отдавать все свои силы, без остатка, — а теперь?
Но мое воодушевление снова пропало даром. Витман не ответил на мою грубость. Вместо этого он вынул из кармана записную книжечку, сделал в ней какуюто отметку и просто сказал:
— А теперь пойдемте в клуб. Я выполнил свою обязанность и больше не возвращусь к этому вопросу.
Его хладнокровие до того поразило меня, что я подчинился беспрекословно. Я пошел в клуб, выслушал скучнейшую проповедь, подошел после обедни к даме из девятого номера. Та смотрела на меня с сочувствием — она, вероятно, тоже знала, что я совершил нехороший поступок, но не осуждала, как другие, а жалела меня.
"Вот видите, — как будто говорила она, — до чего доводит одиночество". Я ждал продолжения неоконченного в прошлое свидание разговора и не ошибся.
— А вы подумали о моем предложении? — улыбаясь сказала она. — Вы обещали подумать…
Я вспомнил деревянную девицу, и этот образ теперь внушил мне еще большее отвращение.
— Нет, — сухо ответил я.
Дама тотчас же оставила меня и, сохраняя ту же приветливую улыбку, стала разговаривать с другими. Я понял, что совершил большую тактическую ошибку: надо было ответить помягче, надо было оттянуть ответ, но вы знаете мое настроение и поймете, что отнестись к этому повторному предложению иначе я не мог.
Я нажил себе врага. Но я в тот момент не жалел об этом так, как жалею теперь; в ту минуту мне хотелось даже сказать этой даме чтонибудь весьма оскорбительное, мне хотелось выругаться, наконец… Каша в. голове была чрезвычайная — хуже, чем после похмелья.
И с тем большим нетерпением я дожидался вечера. К ожиданию радостной для меня встречи присоединялось желание вырваться из насыщенной подозрительностью и чуждой мне атмосферы.
Но до вечера было не близко. Поневоле мне пришлось провести весь день с Витманом, который видел мою нервозность, но как будто не замечал ее. Меня злила его невозмутимость и уверенность в своей правоте, меня злило, что он смотрит на меня, как на взбалмошного ребенка.
Может быть, теперь мне понятно, что я и был таким в глазах людей, насквозь проникнутых сознанием своей правоты и важности исполняемых ими обрядов, но тогда я не понимал этого. Я сделал еще ряд тактических ошибок: пробовал начать спор с Витманом по поводу какойто газетной статьи, но он недоумевающе взглянул на меня и чтото записал в книжечку. Книжечка эта стала раздражать меня.
— Что вы записываете? — спросил я.
— Так, — неопределенно ответил Витман, — вспоминаю некоторые дела…
Я был очень рад, когда развязался с этим человеком, и тотчас же стал готовиться к вечернему визиту, Я связал большую пачку книг и хотел уже потребовать автомобиль, но рассчитал, что приеду слишком рано.
— А не пойти ли пешком?
Через пять минут я был уверен, что надо идти пешком. Откуда весь дом узнал о моем путешествии? Ясно, что наболтал шофер. Может быть, он так же, как и я, заполняет анкету, и на вопрос, что он делал в такойто промежуток времени, он ответил: возил меня в Лесной.
Я выйду из дома пешком, а на Выборгской сяду на трамвай или возьму извозчика.
Но извозчик, встреченный мною на Финляндском проспекте, отказался везти. Он был прикреплен к определенному дому. На трамвай меня не пустили: