Штыкова заверили:
— Сделаем все возможное, а если надо, и невозможное.
То, что дорога перегружена, было только частью проблемы, эту трудность преодолели сравнительно легко: эшелоны, направлявшиеся к Ленинграду, стали нумеровать специальной цифрой «97» или просто писали на вагонах: «Продовольствие для Ленинграда!» Такие составы пропускались вне всякой очереди. Поезда, однако, часто и надолго останавливались из-за нехватки топлива. Тогда по призыву вологодских коммунистов жители сел и деревень, расположенных поблизости от железнодорожных станций, выходили на заготовку дров, из окрестных лесов к железной дороге потянулись санные обозы. Их вели женщины, старики, мальчишки. В мороз, в пургу, в любую погоду.
Многое из того, что делалось тогда на транспорте, требовало не просто каких-то дополнительных усилий, а самой высокой степени самоотверженности. Коллектив Даниловского депо Северной железной дороги постановил водить эшелоны с продовольствием для ленинградцев прямо до Череповца без заправки в Вологде.
К тендеру паровоза цепляли цистерны с водой и открытый полувагон с дровами. В полувагон садилось несколько человек, в пути они вручную перебрасывали дрова в тендер, часами оставаясь на морозном ветру, не имея возможности ни согреться, ни отдохнуть. Эшелоны с продуктами для ленинградцев непрерывным потоком устремились к Заборью и Подборовью, где располагались тыловые базы Ленинградского фронта еще до того, как там стало иссякать продовольствие. Патриотическое движение, целью которого была всемерная помощь Ленинграду, приобретало подлинно всенародный характер.
Соотношение сил у Волхова и Войбокало, где фашисты пытались прорваться к Шлиссельбургской губе, а также под Тихвином тем временем медленно, но неуклонно менялось. Наступление, которому предстояло завершиться одной из первых крупных побед Красной Армии и стать важным переломным моментом в битве за Ленинград, развертывалось словно бы исподволь, фашистская оборона прогибалась, но сохраняла целостность. О примечательном эпизоде тех дней рассказывает в своих мемуарах П. К. Кошевой, впоследствии Маршал Советского Союза, а в то время полковник, командир 65-й стрелковой дивизии, прибывшей из Забайкалья. Его дивизия наступала на южную окраину Тихвина. Бой шел неподалеку от командного полевого пункта, на котором находился комдив. Когда Кошевому передали, что с ним будет говорить товарищ Иванов, он не сдержал досады:
— Делать им там, в штабе, нечего, нашли время.
Голос прозвучал в трубке глуховатый и, похоже, с акцентом:
— Здравствуйте, товарищ Кошевой!
Телефон был укреплен на дереве, близкая перестрелка и взрывы заглушали голос, и Кошевой снова поморщился, ему не очень нравилось столь церемонное обращение. Но дисциплина есть дисциплина, он ответил:
— Здравствуйте! Я вас слушаю!
Собеседник его по-прежнему был нетороплив, и чувствовалось, привык, чтобы его слушали внимательно:
— С Тихвином пора кончать, товарищ Кошевой! Желаю вам успеха.
Кошевой успел подумать, что голос ему знакомый, но его сразу отвлекли; повесив на рычаг трубку, он снова занялся боем. Прошло еще какое-то время, ему позвонил командующий 4-й армией К. А. Мерецков:
— Говорил с тобой Иванов?
— Говорил.
— А ты знаешь, кто такой Иванов?
— Как не знать: Иванов из нашего штаба.
— Да что ты! Звонили из Ставки!
— Кто же? Маршал Шапошников?
— Еще выше…
Тогда только Кошевой понял, что разговаривал со Сталиным.
В ночь на 9 декабря подразделения 4-й армии выбили наконец из Тихвина отчаянно упиравшихся гитлеровцев, и они побежали, бросая технику, имущество, устилая трупами пути отхода. 4-я, 52-я, 54-я армии были теперь в движении. Держались 30—40-градусные морозы, леса и дороги тонули в снегах, но наши части упорно пробивались вперед, глубоко в тылы врага уходили лыжные отряды. Над волховско-тихвинской группировкой противника нависла реальная угроза полного окружения, и оккупанты с лихорадочной поспешностью отводили свои войска. 27 и 28 декабря 4-я и 52-я армии достигли восточного берега Волхова, а 54-я армия — железной дороги Мга — Кириши. Фашисты откатились на 100–120 километров, на те самые рубежи, с которых начинали осеннее наступление на Тихвин и Волхов. Что самое важное, железнодорожная ветка Тихвин — Волхов была очищена еще 19 декабря. Отпала надобность в мучительно-трудной автодороге от Ладоги к Заборью (она к этому времени уже действовала, автомашины пусть с трудом, затрачивая на 620-километровый рейс туда и обратно по 10–20 суток, но все же везли и везли продовольствие). Теперь поезда с Большой земли снова могли следовать до станции Войбокало, а там Ладога, можно сказать, рядом.
Разгром гитлеровцев под Тихвином не остался частным, чисто ленинградским событием. Достигнутый здесь успех способствовал контрнаступлению под Москвой. Лееб окончательно впал в немилость у Гитлера, командующим группы армий «Север» стал генерал-полковник Кюхлер. 18-я армия, которой он командовал до нового назначения, в мае 1940 года в считанные дни разгромила Голландию и Бельгию и победно закончила кампанию у Дюнкерка, где были сброшены в море английские экспедиционные войска. Теперь Кюхлеру поручалось уморить Ленинград голодом.
Город переживал трагические дни.
Еще в ноябре повсюду, кроме самых ответственных учреждений и организаций, погас свет: большинство крупных электростанций, снабжавших ленинградцев энергией, находились в руках врага. Керосин последний раз выдали в сентябре, а значит, обычные тогда в каждой семье примусы, керосинки, керогазы стали бесполезными.
Центральное отопление тоже, конечно, перестало действовать, но это еще полбеды, поскольку большинство домов, в том числе многоэтажных, отапливалось печами; хуже, что не было дров, а морозы стояли лютые: в январе среднемесячная температура упала до минус 18,7 градуса против 7,2 за предшествующие 50 лет.
Практически единственным осветительным прибором повсюду была теперь коптилка — крохотный фитилек над баночкой, заполненной какой-нибудь горючей жидкостью. Обычные печи, не говоря уже о каминах, тоже оказались крайне неэкономичными, их заменили железные «буржуйки»; из зашторенных, заклеенных крест-накрест полосками бумаги, а еще чаще забитых фанерой окон всюду теперь выглядывали трубы, которые чуть заметно дышали легким, расчетливо экономным дымком. Старые газеты и журналы израсходовали быстро, «буржуйки» принялись пожирать старинные комоды, шкафы, библиотеки, топливо приравнивалось по ценности к хлебу. Постепенно переставала поступать вода, выходила из строя канализация, нечистоты выливались во дворы.
В начале декабря окончательно остановились пассажирские трамваи (грузовые ходили кое-где еще в январе). Обессилевшим ленинградцам пришлось преодолевать пешком большие расстояния, а это означало часы и часы ходьбы — с остановками, передышками, со счетом метров, шагов, каждого пройденного отрезка.
Город казался черным. Черные сугробы на перекрестках. Узкие тропочки вдоль домов. Снежные шапки на трамваях и троллейбусах. Черные, словно ослепшие окна. И тишина. Глухая, беспробудная тишина в перерывах между налетами и обстрелами. Молчаливые дома. Закутанные люди. Только четкий, мерный стук метронома из репродукторов на перекрестках. Словно тяжелые свинцовые капли падают и падают в отдающую эхом бездну. Люди останавливаются, подолгу слушают этот стук. Как музыку. Как надежду. Значит, живет еще город, поддерживается в нем порядок и есть у него сила.
Беспощадность голода осознавалась не сразу. Когда заместителю начальника Управления ленинградской милиции Ивану Алексеевичу Аверкиеву доложили, что прямо на посту умер от голода милиционер, охранявший Володарский мост, Аверкиев не поверил:
— Не может быть! Он ведь сам дошел до моста?
— Сам. Утром заходил в отделение.
Экспертиза подтвердила: ошибки нет, дистрофия сердца. Всего в ноябре голод унес свыше 11 тысяч жизней, в декабре — почти 53 тысячи. Люди, пока это были чаще всего мужчины и мальчики-подростки, падали, замерзали на улицах, в парадных, угасали в постелях или даже сидя на стуле, у «буржуйки». Вымирали целые семьи.
Движение по ледовой дороге через Ладогу налаживалось трудно, в первые две недели ее существования застряло, утонуло или было разбито вражеской авиацией 126 автомашин. Только в двадцатых числах декабря привозить продовольствия стали чуть больше, чем расходовать. Вечером 24 декабря на заседании Военного совета Ленинградского фронта А. А. Жданов предложил увеличить нормы выдачи хлеба рабочим и инженерно-техническим работникам на 100 граммов, остальным — на 75. Для многих это предложение прозвучало неожиданно: никаких запасов город не имел, хлебозаводы снабжались с колес. Даже кое-кто из членов бюро и Военного совета с некоторым удивлением смотрел сейчас на Жданова: уже в который раз он раскрывался с какой-то новой для всех стороны. Осмотрительность, стремление заранее все оценить и взвесить составляли, казалось бы, основу ждановского характера, подкрепленную огромным политическим и организаторским опытом. На что же надеется этот неторопливый, очень спокойный, предельно выдержанный человек? Значит, уверен, что перевозки по ледовой дороге теперь ничто не нарушит, они будут расти, должны расти, и надо пойти на все, чтобы обеспечить новую норму, костьми лечь, но обеспечить и спасти десятки тысяч жизней. Так думал каждый, так каждый понимал Жданова. Общее мнение было единодушным:
— Риск есть, но рисковать надо.
Сообщение о прибавке хлеба подняло с постелей даже тех, кто уже не надеялся встать. Люди выходили на улицы, плакали, обнимались. Вслед за победой под Тихвином прибавка казалась закономерной, рождалась надежда, что скоро, совсем скоро все будет, как прежде: и белые булки, и колбасы в витринах, и дымящиеся тарелки настоящего мясного супа в столовых, и буханки настоящего хлеба, нарезанного ломтями, — бери, сколько хочешь…
Для сотен тысяч ленинградцев хлебная добавка была спасением. Для сотен тысяч, но далеко не для всех. Многим уж ничто не могло помочь, любые принятые меры для них запоздали, да и сами по себе 200 граммов хлеба, полагавшиеся служащим, иждивенцам и детям, не обеспечивали безусловного спасения от голодной смерти. В январе она стала добираться до женщин и девушек, оказавшихся биологически более стойкими, чем мужчины и мальчики-подростки. Заболевание дистрофией приняло массовый характер. Многие поначалу, особенно женщины, распухали, ноги их делались тумбоподобными, лицо отекало, глаза заплывали. Потом люди начинали усыхать и усыхали до синевы в лице, до пергаментной желтизны, превращаясь в живые мощи.