Ленинградский коверкот — страница 10 из 17

— Да, постой, — спохватился Мишка, — а кого мы позовем?

— Конечно, тех, кто завтра пойдет тоже.

— Куда? — спросил Борзых.

— А? — Мишка повернул голову. Засветившиеся глаза его вновь потухли. Он отвел взгляд в сторону. — В поход. В горы.

— Я думаю, — говорил Сева, — лучше медичек, чем филологов. Я прошлый раз замучился их споры о Прусте слушать…

— О ком? — вырвалось у Борзых, и он покраснел.

Сева приподнял брови:

— О Прусте… А медички — те проще. Я заметил: они никогда не спорят. Им эта гистология, или как там ее, чувствую, не в жилу, чтобы еще и спорить… — Он помолчал и добавил: — Да и развитей они. Так сказать, всесторонне, — и он красиво ухмыльнулся. — Через часок будь готов, — сказал он и вышел.

В комнате застыло неловкое молчание. «Вот так, — подумал Борзых, — не вовремя я подъехал».

— Домой не ездил? — спросил Мишка.

— Нет.

— Ты как сейчас? Где?

— Устроился на завод.

— Правильно, — Мишка замолчал. Потом спохватился. — Да, вот где ты переночуешь сегодня? У нас, понимаешь, нельзя посторонним. Два дня назад выгнали одного и высчитали за питание. Знакомого приютил на ночь. И с комендантом бесполезно говорить… Строго здесь, но ничего вообще-то…

Борзых вспомнил, как бесстрашно Мишка прыгал со старой мельницы в реку, а выныривая, всегда швырял на берег гальку со дна. А еще, когда разбили окно, играя в футбол в больничном дворе, то Мишка сказал, что разбил он и принял всю вину на себя, зная, как крут в таких случаях Петькин батя. Сейчас он подумал, что это было давно, так давно, что кажется, и не было вовсе.

— Хотя можно у Севы. Он местный, у него и переночуешь. Я отведу тебя…

— Не нужно. Не беспокойся, мне завтра на работу в ночную, — соврал Борзых. — Я поеду. Я так заглянул… Просто посмотреть.

Мишка засуетился:

— А может, все-таки переночуешь? Вечерок проведем. Дамы подойдут… А мы повспоминаем старое? А?.. — И опять же, чтобы что-нибудь говорить, спрашивал Мишка, все так же суетясь и шагая по комнате. Не получив ответа, он все говорил и говорил, рассказывая что-то.

Борзых не слушал его. Он смотрел в окно и думал, что наконец-то за весь день у него согрелись ноги. Когда Мишка умолк, Борзых повернулся к нему. В руках у Мишки была полиэтиленовая канистра: возможно, он давно вертел ее в руках.

— Пойдем пивка возьмем, — предложил Мишка.

— Пойдем.

В коридоре Мишка сунул ему канистру в руки, попросил обождать минутку и скрылся в соседней комнате. Когда вышел, улыбнулся:

— Понимаешь, сюда даже пиво нельзя. Так мы через окно, на веревке. Ребят зашел предупредить, чтобы втянули.

Борзых натянуто улыбнулся в ответ, кивнул головой: «Понимаю».

Уже темнело. Снег перестал идти. У деревьев стояли мальчишки, и, когда кто-нибудь проходил под деревьями, они били по стволу санками, и с веток сыпался снег.

— Я вам, — лениво предупредил мальчишек Мишка и сказал: — Там я был летом. Там зимовье, а нас пойдет человек десять. Я — как инструктор-общественник по туризму.

«Он и сейчас заводила во всем», — подумал Борзых.

— Знаешь, я поеду, — произнес он вслух. Они дошли до автобусной остановки.

— А пиво? — удивился Мишка.

— В другой раз. Ты торопись, а то закроют, — деловитым голосом напомнил Борзых.

— Да ну! У меня знакомые там есть.

— Все равно торопись. — Он хотел добавить, что вот-вот Сева подойдет с подругами, но промолчал.

Мишка перестал смотреть по сторонам, и Борзых увидел его глаза. В них мелькнула досада, какая-то горечь, но затем они стали снова такими же: посторонними, разглядывающими все подряд.

— Ты, наверное, обиделся?

— Нет, — сказал Борзых.

Раздался девчоночий визг, а следом довольный смех мальчишек.

— Ну, держи краба… — И Борзых протянул руку.

— Я рад, что ты заглянул, — сказал Мишка.

— Я тоже рад.

— Приезжай на воскресенье.

— Приеду, — пообещал Борзых и добавил: — Обязательно. — Хотя знал: навряд ли еще приедет…

В автобусе он сел у окна. Он сидел и ждал отправления. Напряжение, ожидание встречи, весь день сковывавшие его, прошли. Он ощутил усталость. Он чувствовал себя, как после жаркого сенокосного дня: после изнурительной косьбы, когда уже все скошено и наступает счастливая, медленно проходящая, радостная удовлетворенность завершенного доброго дела.

Автобус, буксуя, тронулся. Борзых откинулся на спинку кресла. Им овладело приятное дорожное ничегонеделанье. И он задремал.

НА ПРИЧАЛЕ

Его ударили ножом, а он сразу ничего не понял. Подумал: «Ага! А все-таки убегаете…» — и хотел было рвануться за ними, но не смог. Что-то горело в боку, будто неожиданно приставили головешку прямо из костра. Один из них оглянулся и толкнул штабель бочек. Саня смотрел, как, глухо громыхая, несколько железных кругляков неслись на него, смотрел не понимая: невидимое пламя кусало и жгло левый бок. И когда ударило бочкой по ногам, и новая боль, хлынувшая снизу от захрустевшей ступни, вывела из оцепенения, он понял, что его порезали, что ребята эти ой какие, а тельняшка теплеет и набухает от крови — его крови… Саня испугался. От мысли, что у него внутри что-то проткнули и, может быть, он сейчас потеряет сознание, его затошнило. Ковыляя, все еще боясь потрогать бок, Саня добрался до бота, лежавшего на берегу, сел прямо на землю, вжавшись спиной в шершавый борт. Осторожно вытянул ноги, отстегнул ремень. Было темно, и рану Саня не видел. Когда он приложил ладонь и она стала липкой, его снова затошнило.

Он сорвал воротник, сложил его, будто собираясь утюжить, потом сложил еще раз. Обернул в носовой платок, осторожно прижал к ране и накрепко обтянулся ремнем. «Главное — меньше шевелиться, кровь остановится. — Это Саня произнес вслух. — Главное — спокойствие, и думать нужно о другом».

Ночная бухта в огнях. До утра еще далеко, тумана не было, и отчетливо виднелись огни рыбного порта, судов, стоящих в ремонте, у самых ног тяжелые маслянистые волны глухо били в причал. Выше причала, под горой, натужно пыхтел маневровый тепловоз, гоняя вагоны с солью, сбивая их в длинную вереницу.

Курсант Митин не любил драк, да и не умел драться. И вот он сейчас сидел, зажав бок, с мучительной растерянностью пытался что-нибудь предпринять.

Когда ему сказали сегодня, что он заступает в наряд вахтенным на причал училища, Саня обрадовался. Осень только начиналась. Было тепло. И ночью, по словам старшекурсников, если разрешал дежурный офицер, можно было развести маленький костерчик. А вечером, благо осень, наблюдать безоблачный закат… Солнце садилось, утопало, расползаясь между двумя остроконечными, как лисьи монгольские шапки, островами, и красные дороги, переливаясь и качаясь на волнах, шли от самого океана, врезались в берег бухты, рассыпались, искрились на иллюминаторах и белых лебяжьих надстройках, а потом медленно гасли, затухая. Море темнело, сопки выделялись сначала контрастно, а потом расплывались тоже. Когда первые четыре часа пролетали и тебя приходили сменить, уходить не хотелось, спать тоже, что на службе бывает очень редко.

Вверху была будка стрелочницы. Саня закричал. Но крика не получилось: голос сорвался еще на вдохе, внутри жутко забулькало. Острая боль прошла волной через грудь и поднялась в голову, путая мысли, наполняя Саню страхом. «Они, правда, мне что-то проткнули», — услышав хрип, который он только что издал, Саня так испугался, что стало холодно и кожа покрылась пупырышками. Вдали, жалобно скрипнув, поворачивал свою — всю в огнях — цыплячью шею портальный кран. Саня смотрел на застывшую, как черная вакса, гладь бухты, смотрел на звездное, по-осеннему карнавальное небо, которое, кружась, падало на него всеми своими огоньками, смотрел в темноту, в то место, где проходила тропинка, по которой придет смена…

«Я мог не пойти. Сказал бы, что не слыхал, как сбивают замки. Ведь на соседнем причале, у частников. А катамаран красивый, днем весь белый… Они же сказали: «Чего лезешь? Тебе-то что? Псих…» А я, дурак, хотел по-хорошему. Надо было первому ударить, и все наверняка обернулось бы иначе. Они бы сразу струсили. И еще, если бы я взял в руки весло… Это же воришки. Дерьмовые парни. Интересно, а чей это катамаран? Деятели… В воде оставили, на замочке, — Саня облизнул губы. Во рту было терпко и солоно. — А этот, с хриплым голосом, ударил в спину. Сказал второму, мол, пошли, неохота связываться. Я поверил, а он и ударил».

Голова кружилась, огоньки рябили в глазах. Он не знал, сколько прошло времени, сколько ему еще ждать сменщика. И будет светать — только бы не потерять сознание. А кровь все сочится. Теплая мокрядь расползлась по всему боку. В голове тонкий звон. И хочется пить. Сознание уже не в силах бороться с болью, с этим пляшущим огнем в глазах. Долетают звуки работающего крана… Очень хочется пить.

Порой он забывается, но ненадолго. И чудится ему весенний сизо-вишневый лес в утреннем тумане; пряный воздух подснежников и еще чего-то. Что-то новое — чего не было вчера — стоит в воздухе. Он никак не может понять, что это, и все идет и идет вдоль реки, в ушах хрустальный звон от запоздалых льдин. Он останавливается, прислушивается к последней зимней музыке. Наконец видит, что сделало непонятным это чудное утро: матовые ледяные наплывы на березе, трещины в коре, по которым, оттаивая и чуточку парясь, стекает березовый сок!.. На губах горечь коры, щеки в белом, а он пьет и пьет. И кажется ему, что сока нет, он тянет со свистом, а во рту пустота и лишь терпкая березовая горечь. Хрусталь все звенит и звенит в ушах…

Светляки крана прыгают в разные стороны, будто стрелка спидометра, когда едешь по разбитой дороге. Саня закрывает глаза. «Все-таки я был уверен, когда пошел к ним. Я был уверен: сделаю так, что они уйдут. Правда, когда шел, я еще не знал, как это сделать… Даже не знал, кто там. Могли быть и хозяева… Впрочем, какие в это время хозяева! Я боялся и потому так подумал». — Он усмехнулся, и судорога боли пронзила грудь. Саня зажмурился до рези в веках.