Ленинградцы — страница 11 из 79


До победы, до мая сорок пятого, оставалось восемь месяцев, когда Миронова сразила тяжкая болезнь — бруцеллез. Редкое для человека заболевание — бруцеллез, и не было тогда у медицины радикальных средств для борьбы с ним. Ни в районе, ни в области Миронову помочь не смогли. В тяжком состоянии его отправили в Алма-Ату, к профессору Удинцеву, крупному специалисту по этой болезни. Вся надежда оставалась только на профессора.

Почти год Миронов был прикован к постели. Он обессилел, пораженные болезнью суставы лишили его подвижности. Мучило, не давало покоя сознание того, что он остался не у дел, что война идет к концу, а он лежит тут беспомощный, бесполезный, только всем обуза. Кормившие его с ложки медсестры жаловались, что он отказывается принимать пищу.

В палату зашел профессор Удинцев, присел возле постели.

— Как врач я использовал все средства, — сказал он Миронову. — Я бессилен помочь вам. Теперь все зависит только от вас. Вы пали духом, перестали сопротивляться. Мы с вами оба ленинградцы, и хотя не пережили блокады, вспомним, какое мужество и волю проявили те, кто блокаду перенес, остался в строю. Подумайте об этом. Дело только за вами. Вы к тому же коммунист. Хотите жить — будете жить. А начните с того, чтобы научиться сидеть в постели.

Миронов хотел жить. Должен был жить и бороться за жизнь. За стенами больницы его ждала семья — жена и четверо детей, ждали товарищи, друзья. Ждала работа, возложенная на него партией и так нужная людям. Там, за больничными окнами, зрела весна, и пора было уже готовиться к посевной.

Он попытался сесть. Руки не слушались его, боль свела дыхание. Он откинулся на подушку. И снова с неимоверными усилиями постарался опереться на руки. Сил не было…

Нет! Сесть, сесть, сесть. Каждый час, каждый день. Время превратилось для Миронова в сплошную пытку. Садился — падал навзничь, садился — опять падал. Случались минуты такого отчаяния, что хотелось закрыть глаза, забыться, не проснуться никогда. Усилием воли заставлял себя открыть глаза: та же кровать, те же бессильные руки, неподвижные, словно бы чужие ноги под одеялом… Сесть, сесть, сесть! Жить, жить, жить!

Терялся счет суткам. Заслышав стоны, в палату испуганно вбегали дежурные сестрички, застывали изумленные в дверях: больной сидел в постели. Стонал, но сидел. Руки, упертые в матрац, поддерживали свинцово тяжелое тело.

Теперь, когда научился садиться и сидеть, когда осилил это, Миронов понял, что для него только начинается самое тяжкое, самое изнурительное. Предстояло заставить себя встать с кровати, сделать первые шаги, пойти ногами. Сумеет ли? Хватит ли силы воли? Профессор Удинцев, постоянно наблюдавший за ним, поддерживал в нем веру, всячески ободрял: «Смогли начать, сможете и продолжить. — И почти что приказывал Миронову: — Не бойтесь, спускайте ноги с кровати!»

И сызнова, день за днем, неделю за неделей — сесть, спустить ноги, попробовать выпрямиться на них, устоять. Поначалу руками помогал спустить на пол немощные плети ног, пытался встать на них и — падал как подкошенный, расшибался о железные закраины кровати. На шум влетали санитарки, врачи, поднимали его с пола, укладывали. Собравшись с силами, стиснув зубы, он снова и снова вставал, снова и снова падал, о грохотом роняя костыли.

Сколько же времени тянулось это? Месяц? Полгода? Целую вечность? Но и вечность стоила той минуты, когда Миронов сам, без костылей, сделал первый робкий шаг и не упал, когда почувствовал уверенность в ногах, когда окончательно понял, что будет ходить, будет жить и работать.

Весной Миронова выписали из больницы. Еще не до конца окрепший, бледный, исхудалый, он вернулся из Алма-Аты в Семипалатинск. Знакомой улицей прошел к зданию обкома партии, поднялся по лестнице на нужный этаж, открыл нужную дверь. Навстречу ему поднялся человек, протянул руку.

— Прибыл, — сказал Миронов, обмениваясь рукопожатием, и с едва заметной улыбкой добавил: — Разрешите встать в строй…

6

В письменном столе у Петра Яковлевича хранятся газетные вырезки разных лет. И те — пожелтевшие, стершиеся, — что чудом сбереглись со времен первых пятилеток и военной поры, и те, что собирались уже здесь, в Ленинграде, когда Мироновы окончательно возвратились из родного Казахстана в родной город на Неве.

Эти более поздние вырезки аккуратно сколоты скрепками, помечены датами. Газетные строчки кое-где подчеркнуты: выделено то, что впрямую связано с его, Миронова, судьбой.

Мы по-разному смотрим на газетные вырезки — разными глазами, с разным чувством. И это понятно. Для меня они свидетельства биографии и времени, документы эпохи. Для Мироновых — знаки личной причастности к эпохе и времени, сама жизнь, ставшая памятью.

Это не показная память, не альбомная, что иной раз хранится под кожаными переплетами и в рамках под стеклом. Это гордая память скромных людей, которая живет до конца, пока бьется сердце.

Петр Яковлевич перебирает вырезки, собранные о Талды-Кургане, городе, который ныне знаком и мне, и наша беседа наполняется взаимностью личных воспоминаний. Я вынимаю из портфеля привезенные оттуда фотографии, Миронов достает комплект цветных видовых открыток, все это мы раскладываем на столе.

Вот широкие городские улицы с желтыми «икарусами» на асфальтированных мостовых, с пестрой толпой прохожих на тротуарах, вдоль которых тянутся арыки. Вот центральная площадь, выложенная плитами с проросшей в пазах травой и кажущаяся расчерченной зелеными линиями на квадраты. Вот наша писательская группа, сфотографированная у обелиска с вечным огнем, зажженным в честь героев гражданской и Отечественной войн. Вот превосходное белоколонное здание Дома политпросвещения, где мы встречались со студентами пединститута, учащимися зооветтехникума и индустриально-педагогического техникума. Вот современный кинотеатр «Родина»…

— Это еще мы строили, — оживляется Петр Яковлевич, подзывая жену. — Помнишь, Зоя? И универмаг тоже при нас…

Мы втроем рассматриваем виды Талды-Кургана, и теперь не Мироновы, а я, сравнительно недавно вернувшийся оттуда, рассказываю о сегодняшнем городе, областном центре Семиречья. Вспоминаю, как поразили меня масштабы нового промышленного строительства, по завершении которого город не только станет промышленным центром Семиречья, но и кузницей рабочих кадров, необходимых для дальнейшего индустриального развития области.

— В наше время этих строек не было, они даже не проектировались тогда, — замечает Петр Яковлевич. — А вот швейную фабрику мы пустили.

— Мы были на ней, — говорю я и, полистав путевой блокнот, привожу некоторые факты. — Сейчас фабрика специализируется на выпуске школьной формы для ребят. Годовая продукция составляет двадцать пять миллионов рублей. Директор фабрики Геннадий Андреевич Тетенев, потомственный портной-закройщик, сообщил нам, что только за год пошив детской одежды, в том числе и моднейших мальчишеских «техасов» из джинсовой ткани, возрос на десять миллионов рублей. На фабрике трудятся две с половиной тысячи работниц, среди них есть и ленинградки, те самые блокадные девчонки, которые были эвакуированы сюда в годы войны. Можете представить, какой теплой, трогательной была встреча с ними, — добавляю я.

Петр Яковлевич вновь просматривает мои фотографии.

— Только сейчас по-настоящему видишь, что дала Казахстану и всей стране целина, — говорит он, скорей всего размышляя вслух. — Как это сказано? Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянье…

Помолчав, Миронов продолжает:

— Недавно ко мне обратились из райкома партии, попросили выступить перед молодежью по книге «Целина», поделиться воспоминаниями. Тем более, что мне тогда посчастливилось встретиться с Леонидом Ильичом Брежневым, который был партийным руководителем Казахстана. Работал я в те годы заместителем председателя облисполкома. Талды-Курганская область была только что образована. Вы проехали по Семиречью и видели, какая у нас щедрая, богатая земля. Мы изыскивали новые пахотные площади, строили оросительные системы. Подняли свыше трехсот тысяч гектаров и резко увеличили валовой сбор зерна в первый же целинный год. Это был наш вклад в казахстанский миллиард.

Ввели мы и небывалую форму хозяйствования, так называемое отгонное земледелие. Поясню, в чем тут дело. В отрогах Джунгарского Алатау немало высокогорных пастбищ, куда с осени сгонялись отары овец и гурты гулевого скота, которые всю зиму выпасались на подножном корму. Но в горах случаются бураны, потом снег то тает, то смораживается и ледяной коркой покрывает выпасы. Животные не могут добывать себе пропитание, начинается бескормица и падеж — страшная беда, по-казахски — джут.

В прежние годы на отгонных участках ставились кошары, заготавливались страховые запасы кормов для скота. А в пору освоения целины мы решили создавать на отгонах настоящие зерновые хозяйства — распахивали и засевали земли, вводили по рекомендациям ученых наиболее рациональный севооборот. Дело это было совершенно новое и необычайно перспективное. Почему? Да потому, что в результате скот был на зиму обеспечен прямо на месте фуражом, чабаны хлебом, а страна получала дополнительные тысячи пудов зерна.

Однако и при этом нам было тесновато в границах области, не хватало плодородных земель, и тогда мы стали осваивать под выпасы пески Каракумов в обширном урочище Сары-Ишик-Отрау. Чтобы эти громадные площади вернуть к жизни, превратить их в пастбища, мы прокладывали автодороги, бурили артезианские скважины, строили глубокие бетонированные колодцы с моторными водокачками, высевали травы. Полупустыня вскоре зазеленела и, словно оазисами, покрылась выпасными лугами с огромными отарами овец.

Так целина преображала Семиречье, делая его еще обильней и краше. Не скрою, было радостно сознавать, что наша Талды-Курганская область по всем основным показателям держит первенство в республике.

И вот, как сейчас помню, тринадцатого апреля 1955 года у нас побывал Леонид Ильич Брежнев. От имени ЦК компартии Казахстана он поблагодарил тружеников области за успехи и сказал, что не случайно сюда приезжают делегации специалистов из Болгарии и Польши, Румынии и ГДР, Корейской Народно-Демократической Республики и Гвинеи: здесь есть что посмотреть, позаимствовать, поучиться, как жить и работать по-новому. «А вот областной центр у вас почти не изменился, — говорил Леонид Ильич. — Как было село Гавриловка, так им и осталось».