Ленинградцы — страница 29 из 79

Вот почему я думал о нем и почему мне так хотелось его увидеть — одного из поколения, которое больше других обязано помнить, что во имя нашей жизни, ради того, чтобы мы могли жить, дышать воздухом своей страны, посещать школы, учиться в институтах, строить, лечить, писать книги, обнимать девушек, нянчить детей, для того, чтобы мы просто могли не сгибаясь ходить по родной земле, независимой и свободней, миллионы солдат не вернулись с войны.

Мы договорились встретиться.

Я шел по Большому проспекту Петроградской стороны, поглядывая на названия улиц. Пока я шел от улицы Олега Кошевого, которая некогда, в дни нашего детства, называлась Введенской, шел к площади Льва Толстого, шел и никак не мог вспомнить, где же тут нужная мне Плуталова улица, странное волнение овладевало мной. При виде этих улиц, этих домов, кажется, даже и от самого воздуха этой Петроградской стороны, где жил Напалков, просыпалось во мне что-то давно забытое. Ведь здесь прошла моя молодость. Моя и моих друзей, моих сверстников, которые были сверстниками и Напалкова тоже. Да, я снова шел по Петроградской стороне, где в самые первые послевоенные годы проводили мы все свои дни и вечера.

Вполне могло оказаться, что в бесчисленных скитаниях из школы в школу наши пути пересекались. Да я просто мог его встретить — хотя бы на набережной Невы, а кроме того, мы могли запросто удить с ним рыбу с любого моста. А кроме того…

Мы встретились. Не сразу, нет. Дела и дела все мешали нашей встрече. Иногда мне казалось, что встреча и не состоится: Напалков был неуловим. Рано утром он уже был в своем институте; вечером, поздно вечером, он еще был там. Или он был на конференции. Или в исполкоме. Или в командировке — оппонентом на защите докторской диссертации. Или на симпозиуме, или в министерстве, или… Но чаще всего повторялось одно и то же: нет, еще не вернулся, еще на работе, на работе, на работе, в институте — в том, что за городом, в Песочной. Так было в будние дни, так было в субботы и в воскресенья.

Признаться, мне это не понравилось даже. Мне это было непонятно, какой-то непорядок чудился в том, что директор не непрерывного какого-нибудь производства, а научно-исследовательского медицинского института пропадает в нем в воскресные дни и до позднего вечера.

Разгадка оказалась простой: по субботам и воскресеньям, после полного рабочего дня, член-корреспондент Академии медицинских наук Напалков снова, как и много лет назад, как всегда, еще с самых первых студенческих работ, становился простым исследователем. Ставил очередную серию опытов, обрабатывал данные, намечал новые эксперименты. Он был ученым и хотел оставаться им, а этого можно достичь только одним старым как мир способом — работой, и он работал. Вот только времени для этой работы у него с каждым годом становилось все меньше и меньше. Но если человек не хочет или не может довольствоваться достигнутым, если хочет прибавить, успеть сделать в жизни многое, то добиться этого можно, только уплотняя время, сжимая его; в этом случае счет времени изменится и волей или неволей пойдет не по календарю. Иным будет и результат, тем более, если человек не согласен укрыться за титулы и звания, заслуженные им титулы и звания — это следует подчеркнуть.

Мы говорим в его директорском кабинете — просторном, с окнами на сосновый бор; в кабинете, где на огромном столе высятся горою книги, где на стенах два портрета: основателя института профессора Н. Н. Петрова и его преемника на посту директора, академика А. И. Сереброва. На стенах еще и эмблемы. Их тоже две. На одной, с надписью «Нэйшнл Канцер Прогрэм», изображен человек, единоборствующий с огромным раком и уже отсекший у него одну клешню; на другой — удивительно мерзкого вида краб, в которого с обеих сторон, как бандерильи, воткнуты два флажка, советский и американский, — символ совместных усилий двух великих держав в решении противораковых проблем.

Да, вот в этом самом кабинете мы говорим и о международных связях института (их много, и они разнообразны; достаточно сказать, что на базе института успешно работают семь международных центров, занимающихся различными вопросами онкологии; кроме того, многие ученые института избраны членами редколлегий зарубежных и международных онкологических журналов); и о самих проблемах сегодняшней онкологии; и об институте — одном из ведущих в Союзе, да и в мире, пожалуй, учреждений, занимающихся вопросами противораковой борьбы, институте, чье пятидесятилетие со дня основания отмечалось недавно и было увенчано правительственной наградой — орденом Трудового Красного Знамени. И о тех, кто составляет золотой фонд этого института, и, в первую очередь, о тех ста пятидесяти докторах и кандидатах медицинских наук, чьи труды поддерживают высокую репутацию института, известного во всем мире; и о тех, кто создал эту блестящую школу, без чего присущий институту высочайший уровень работы был бы немыслим.

Здесь нелишне отметить, что за послевоенные годы в институте подготовлено и защищено шестьдесят пять докторских диссертаций, двести тридцать семь кандидатских, подготовлено триста пятьдесят восемь клинических ординаторов, сто тридцать шесть аспирантов, а на рабочих местах в клиниках и лабораториях института прошли подготовку 2655 врачей.

Беседовали мы и о научной работе. И тут Напалков, тоже не без видимого удовольствия, снова привел цифру — пять тысяч. Это было количество статей, опубликованных работниками института, а кроме того, десятки методических рекомендаций, информационные сообщения, руководства, учебники и монографии, посвященные экспериментальной и клинической онкологии…

И в голосе Напалкова, когда он рассказывал обо всем этом, слышалось нечто большее, чем удовлетворение, и даже большее, чем гордость, — названия этому чувству я не знаю, но я понял, что право говорить об этом, называть эти цифры имеет лишь тот, кто и сам причастен к ним вот так — вплотную.

Да, много вели мы разговоров — и в кабинете у Напалкова, и у него дома, и в машине, но сейчас я хочу рассказать лишь об одном из них, которому я был только свидетелем и который, тем не менее, запомнился мне ничуть не менее остальных. Разговор этот происходил в том же директорском кабинете, но касался он не онкологии и не медицины вообще. Может быть, именно потому он и запомнился особенно.

В одно из самых первых моих посещений Напалкова, когда я только еще осваивался в этом доселе мало известном мне мире стерильных халатов, онкологических проблем, медицинской терминологии, в кабинет вошла секретарша. Она наклонилась и что-то тихо сказала ему, отчего на лице у директора сразу появилось выражение, какое бывает, когда внезапно надавишь на больной зуб. Я отвернулся только на мгновение — хотел пристальнее рассмотреть портрет Н. Н. Петрова, а когда повернулся — секретарши уже не было, она исчезла так же бесшумно, как и появилась, а вместо нее был он — молодой человек, точнее было бы сказать, великолепный молодой человек, одетый очень модно и весь какой-то ладный, уверенный, напористый. Чем-то он был похож — крепкой ли шеей, наклоном корпуса или полубоксом стрижки — на восходящую звезду провинциального футбола, на защитника с крепко поставленным ударом, любимца публики… Он был, в отличие от других, и от Напалкова, и от меня даже, не в халате; в руках у него был листок. По тому, как напрягся директор, я понял, что уверенность молодого человека вовсе не безосновательна, что речь пойдет сейчас о делах срочных и важных, на что указывало и еще одно обстоятельство: в приемной терпеливо ожидал своей минуты секретарь ученого совета, доктор медицинских наук Юрий Геннадиевич Пучков, и терпение его в это утро было подвергнуто сильному испытанию.

А молодой человек? Он не стал терять времени. С тем же стремительным наклоном корпуса, словно отобрав у нападающего мяч, он решительно приблизился к столу, положил перед Напалковым бумажку, которую держал, и произнес: «Я хочу уволиться».

Вот тут-то в первый и надо сказать об этом сразу, в последний раз я уловил на лице всегда спокойного и собранного, готового, кажется, к любой сложной ситуации Напалкова нечто вроде растерянности. Тихо и даже нежно как-то он попробовал отодвинуть от себя листок и сказал:

— А как же трубы?

— Труб нет, — твердо ответил молодой человек, оказавшийся завснабом, и по его тону, по всей его уверенной манере, с которой он держался, я понял ситуацию: было лето, и, как в любом учреждении, его старались использовать для проведения всех и всяческих ремонтов, и для этого-то и нужны были трубы, но — понял я также — труб для института уже не будет. То есть могут они и быть, но молодой человек всем своим видом показывал, что он тут уже будет ни при чем.

— Так что же будет с трубами? — спрашивал Напалков, стараясь поймать взгляд своего завснаба. Но нет, не таков тот был, ничего он не дал поймать.

— Нет труб, — сказал он еще более твердо и снова придвинул Напалкову свой листок. — Прошу меня уволить.

Это выглядело, как игра, да, как странная игра, правила которой известны только играющим. Эти правила, похоже, включали в себя условия, по которым победа доставалась более выдержанному, более терпеливому, тому, кто последним отодвинет от себя листок, — так, по крайней мере, это выглядело со стороны. Напалков терпел, на скулах у него появлялись и исчезали желваки, но он терпел, и я его понимал — у него работали десятки крупных ученых, но замены завснабу, тем более — в середине лета, у него не было, и он терпел; терпел через силу, но держал себя в руках. Он говорил мягко, он советовал подумать, отложить разговор, вернуться к нему позднее, он намекал на какие-то возможности; он был великолепен.

Но молодой человек только еще упрямее наклонил свою крепкую стриженую голову и объявил, что все бесполезно: бесполезно его уговаривать, он уже все решил и будет стоять на своем. Да, он все понимает. Да, он представляет, как важно закончить ремонт. И про аварию он тоже слышал. «В курсе дела», — сказал он. Да, он знал, что в комнате рядом с операционной во время операции лопнула труба, которую давно уже надо было заменить, и что двадцать тонн мазута, необходимые для котельной, не завезены, — и это он знал, он был вовсе не прост. Но ему не нравилось здесь работать, он не скрывал этого, именно здесь ему не нравилось работать, и удержать его насильно, сказал он со скрытой, но угрожающей интонацией, удержать его никто не может.