— В Праге остановка была, месяца полтора. Не отдых, нет, какое там!.. Фрицы наседали, мы вместе с поляками бились, с дивизией Костюшко. Захватили плацдарм на Висле. Нашу батарею тоже туда бросили. Сектор метров триста на два орудия. Что там было! Мины кругом рвутся, снаряды, грохот стоит посильнее, чем в грозу. Сколько товарищей моих полегло! Как жив остался, до сих пор не понимаю, и удивительнее всего — даже не поцарапало. А фашисты прут и прут. Танки, самоходки… Мы тогда четыре танка подбили и самоходку. — Соколов замолчал и прикрыл глаза, точно предвкушая нечто приятное. Так оно и было. — Ночью вызывает меня на КП командир полка. Скатываюсь в землянку, рапортую, все честь по чести. Полковник спрашивает: «Товарищ старшина (я уже тогда старшиной был), ты где живешь?» — «В Ленинграде», — отвечаю, «Кто у тебя там?» — «Мать и сестра, если живы». — «Хочешь поехать в Ленинград?» У меня аж язык отсох от счастья… Дали мне месячный отпуск, за танки. И «Славу» я тогда получил… Документы мигом оформили, и рванул я на Брест, оттуда — в Ленинград. Лечу, как на снаряде от своей гаубицы. Приезжаю, елки-моталки, что фашисты с Ленинградом сделали! Сколько домов разрушено, побито, стены щербатые от осколков. Отыскал своих — худые, как щепки, платья болтаются… Кое-что я им привез — тушенку, хлеб, что мог… И месяц — как сон…
А потом снова фронт, снова в наступление. Теперь уже скоро, Берлин виден, конец войне, конец страданиям, фашизму конец!
Первомайские праздники сорок пятого Соколов встретил в боях за Потсдам, под Берлином. Всю войну на передовых, в самом пекле и — целехонький. А тут, в двух километрах от Потсдама при бомбежке аэродрома ударило его осколками в руку… Но послушаем самого Соколова:
— Рана ерундовая, в мякоть. А получилось так, что на мне была шинель, гимнастерка, под ней — свитер. Осколки втянули тряпье в рану, и крови нет. Да и боли особенно не чувствовал. А к вечеру плохо стало, разболелась рука, жар начался. Показал санинструктору. Он, ни слова не говоря, тряпки рванул, кровь хлынула, боль адская, в глазах черти черные заплясали, и я — с катушек долой. Привезли в госпиталь, сделали операцию. Положили. Лежать надо. А я не могу. Меня тогда старшиной дивизиона назначили, и еще замещал я комсорга полка. Не мог я лежать, не до лежания. У меня машина тогда была, по должности. Я и убежал к себе в часть…
Операцию Соколову делали спешно, не все осколки вынули. Рана не заживала. Когда война кончилась, в первую же демобилизацию его отправили домой, в Ленинград.
Вернулся он на свой завод, походил, посмотрел. Печальное было зрелище. Одни стены, аппаратуры — раз-два и обчелся. Все требовало восстановления, отладки, умелых рук.
Поставили Соколова сразу контрольным мастером в четвертый цех, единственный, который сумели пока запустить в работу. Делали маленькие выключатели на шесть киловольт (до войны завод поставлял на двести двадцать и даже триста восемьдесят киловольт!), испытывались соленоиды для трамваев, словом, занимались тем, в чем остро ощущало нужду расстроенное хозяйство.
Как-то раз Соколов встретил на улице Катю, обрадовался. До войны ходил с ней на танцы, а потом потерял след. Поговорили. Узнал, что работает она на «Скороходе», пережила блокаду, осенью сорок первого года в числе других комсомольцев работала на оборонительных сооружениях под Лугой… Соколов рассказывал о себе… Да разве наговоришься зараз, когда люди нравятся друг другу! Стали видеться все чаще и чаще и вскоре поженились.
Теперь у него появилась семья. Соколов ходил на завод в радостном, приподнятом настроении, но к концу дня уставал чрезмерно: все работали тогда не считаясь со временем. Завод преображался. Вступали в строй цех за цехом. Начали испытывать выключатели на двести восемьдесят киловольт. Значит, достигли довоенного уровня. Хорошо! Соколов прекрасно зарабатывал, приносил в дом до трех тысяч рублей, деньгами тех лет, конечно.
И вдруг все изменилось. Вызвали его однажды в райком партии. Секретарь сказал, что милиция сейчас нуждается в сильных, отважных людях и выбор, среди прочих, пал на него, Соколова. Кому, как не вчерашним солдатам, защищать имущество государства и граждан? Подумайте, посоветуйтесь дома и решайте, но быстро, сказал секретарь.
Соколов мог ожидать какого угодно разговора, но не такого. Слишком уж далек он был тогда от милиции.
Весь вечер обсуждали они с Екатериной Ивановной предложение. А обсуждать было что. Тем более, что секретарь не сулил золотых гор. Наоборот, прямо сказал, что заработок будет меньше. Соколов знал жену: она не пойдет против его роли. Как решит, так и будет правильно. А он думал о том, что раз его вызвала партия, значит, он нужен, необходим на новой работе. И дал согласие.
Его направили во Фрунзенский районный отдел милиции.
— Тогда в милиции были такие должности: помощник оперуполномоченного, или, как обычно говорят, пом. опера, опер и старший опер. Затем сыщик и старший сыщик. Послали меня старшим сыщиком в сороковое отделение, чтобы зарплата повыше была: пожалели, наверное, — даже на этой должности я почти в три раза терял по сравнению с заводом. А я думаю: ну какой я сыщик? Да еще старший. Я же представления не имею, откуда и что начинается. Школы нет… От старшего отказался, наотрез. Черт с ними, с деньгами, главное — дело. Ладно, сказали, тогда иди сыщиком в отдел, там тебе помогут. Пошел. Направили меня в карманную группу, то есть на борьбу с карманными ворами. Первым моим учителем был лейтенант Масарский. Стал у него набираться ума-разума. За несколько месяцев освоил эту науку. Стал я старшим группы, через год присвоили младшего лейтенанта, и дальше все пошло само собой.
Семнадцать лет воевал с карманниками Соколов. Знал их всех как облупленных — по именам, кличкам, изучал их приемы, повадки, привычки, даже личную жизнь. Они его тоже знали, боялись, но уважали. Уважали за то, что не кричал на них, не унижал, не ругал. Постепенно измельчало это племя, повывелись карманники. Рука Соколова чувствовалась. Разумеется, не одного Соколова. Он работал с товарищами, коллегами и всегда ощущал рядом их дружеское плечо. И еще Соколов понимал, что одна милиция, как бы она прекрасно ни работала, не справилась бы со своими делами, если бы ей не помогали люди, жители города — общественность. Соколов находил добровольных помощников на заводах, в институтах, сплачивал группы дружинников. Во Фрунзенском универмаге у него работала дружина, в которую Соколов вовлек даже директора.
Перевелись карманники, началась борьба с угонщиками автомашин. Опять Соколову пришлось браться за новое для себя дело. Собственно говоря, не совсем новое — система та же, но все-таки со своими тонкостями.
Но теперь все это уже позади. Дела у Соколова идут хорошо. Раскрываемость преступлений в районе, связанных с автотранспортом, лучше, чем у других. Выходит, труды не пропадают напрасно. Теперь работать намного проще, потому что человек, прожив большую и нелегкую жизнь, непременно натыкается по пути на разного рода препятствия и преодолевает их, правильно или ошибочно, но преодолевает. Соколов осилил эту жизненную полосу препятствий. На ошибках учился, то, что делал правильно, учитывал. Результаты того и другого откладывались в копилку мудрости, называемую обычно опытом. Теперь есть что оставить после себя, передать тем, кто придет на смену.
Размышляя о Соколове, его жизни, я невольно думал о моем хорошем и давнем знакомом Викторе Павловиче Бычкове, тоже кадровом работнике милиции, полковнике, который вышел в отставку лет десять — пятнадцать назад. Я познакомился с ним, когда он еще служил. Занимал он тогда пост заместителя начальника уголовного розыска Ленинграда. Мы часто беседовали — о милиции, преступности и преступниках, и просто так, обо всем. И сейчас нет-нет да и заеду к нему справиться о здоровье, посидеть вечерок, поговорить, послушать что-нибудь из прошлого: здоровье у Виктора Павловича неважное, а память отменная, как у молодого. Помнит он много интересного.
Так вот, сравнивая две жизни, жизни людей разных поколений, я увидел в них немало сходного. Подобно Соколову, Виктор Павлович ушел с завода, нынешнего Адмиралтейского, на работу в милицию по призыву партии (правда, тогда, в конце двадцатых годов, вопрос ставился круче: надо — и точка, возражений быть на могло!), хотя любил математику, имел недюжинные способности к этому предмету и рассчитывал пойти учиться. Во время войны в блокированном Ленинграде командовал комсомольским полком… Что ж, ничего удивительного тут нет: рабочий бережет свою рабоче-крестьянскую власть. А в войну кто из мужчин не был готов биться с врагом? Но я подметил еще нечто общее у обоих: человечность, доступность, внутреннюю доброту, душевную щедрость по отношению к окружающим людям, как к товарищам, так и к своим подопечным. Полно, скажет кто-нибудь из читателей, да возможно ли сохранить эти качества при работе, которая немыслима без борьбы с преступностью, этим воплощением зла, грубости и насилия?
Помню, в одном из наших разговоров Бычков заметил как бы между прочим: «Я всегда старался видеть перед собой не преступника, а человека, и понять его. Прежде всего понять. Поняв его, можно, как мне кажется, легче отыскать ключи и к раскрытию преступления, и к улучшению человека, каким бы он ни предстал перед нами».
Вот что произошло однажды. Поймали парня, подозревавшегося в четырех убийствах, Ракитина. Крупного телосложения парень, сильный, угрюмый. Два следователя пробовали по очереди допрашивать его, но все впустую: молчит, глядя исподлобья на следователя, чем выводит его из себя, и хоть бы слово! Вызвал тогда его к себе в кабинет Бычков. На столе — никаких бумаг, даже чернильного прибора нет. Ракитин сел, уткнулся в одну точку. Бычков не спеша (он вообще производит впечатление неторопливого человека) подошел к окну, спросил о чем-то постороннем, отвлеченном, как спросил бы своего гостя. Тот ответил односложно. Мало-помалу завязался разговор. Бычков поинтересовался, где родители Ракитина, чем занимаются, и заметил по оживившимся глазам, промелькнувшей улыбке, что мать ему не безразлична… Не ускользнуло от внимания Бычкова и другое: разговаривая, Ракитин несколько раз бросал взгляды на шкаф, где лежала шахматная доска.