Только к кому?
Мы опять шагали вдоль деревни: я впереди, за мной толстый дядька с Пилигримом на цепочке, а за нами — на отдалении — свора удивленных деревенских собак.
— Сенька, — окликнули меня, — ты чего это чудишь?
Юля стояла за плетнем, с любопытством глядела на нашу компанию. Я ничего не успел ей объяснить — толстяк проворно смахнул с головы кепочку, поклонился.
— Привет вам, прекрасная незнакомка! Мой юный друг Семен не чудит. Отнюдь! Он помогает мне и Пилигриму найти квартиру. Временное пристанище. Не соблаговолите приютить?
Юля улыбнулась, и на каждой щеке у нее обозначилось по ямочке. Неопределенно пожала плечами. На ней был светлый сарафан в синий горошек и соломенная шляпа-сомбреро.
«Вишь, какой прыткий, — искоса взглянул я на толстяка. — Прекрасная-то она прекрасная, только, хоть убей, а для тебя так и останется незнакомкой». Толстяк сделал к нашему дому шаг, другой, и тут я подбежал к нему.
— Это мой дом, тут ничего не сдается, — сказал я голосом Сычихи. И добавил как можно строже, чтобы помнил и не заглядывался попусту: — А это моя сестра. Она тут вовсе не хозяйка, потому что живет в городе со своим этим… ну… мужем.
Он вздохнул, молча поклонился Юле и покорно пошел за мной.
Тут нам повезло. Огородами, по тропке, вышел нам навстречу мой тезка, дядя Сеня Моряк. Завидев нас, остановился, поднял руку, покрутил усы.
— Парад-алле? Так я понимаю, Сеня?
— Он квартиру ищет, — показал я на толстяка.
— Квартиру? А чего ее искать? Давай ко мне.
Дядя Сеня, прихрамывая, подошел к толстяку, протянул руку.
— Слышь, гражданин-товарищ, дело говорю. Кантуюсь один, без бабы, с двумя ребятенками. Три года как овдовел. В избе русская печь и, окромя ее, флотский порядок. Салажата у меня на самообслуживании, от зари до зари на улице Мишка с Люськой. А я день-деньской на работе пропадаю. Комбайнер я… Так что живи себе сколько влезет.
— Я заплачу, — пообещал толстяк.
— Пустое. От скуки приглашаю, тоскливо одному. Одичал. Во-он мой пароход, под кирпичной трубой. И сад при нем, ульев парочку держу. Пошли?
Я представил, как весело станет дяде Сене, когда толстяк утром и вечером будет изводить его своими мудреными словечками, до того весело — хоть плачь. Представил себе такую картину и замотал головой.
— Не, дядь Сень, не выйдет. Гражданину простор нужен: вид на реку, светлые окна, терраса. А у тебя тесно.
— Тесно, — огорчился дядя Сеня. — Печь в пол-избы.
Толстяк положил руку на мое плечо.
— А вы чего без вещей? — не давал я ему опомниться. — И кто вы такой? Из цирка, что ли? Говорите-то больно по-чудному. Чем вы занимаетесь?
— Ищу натуру. А вещи у меня в городе, на вокзале.
— Все ищете!… То квартиру, то натуру.
— В поиске смысл моей жизни, — важно сказал толстяк. — Виноват, я, кажется, до сих пор не представился? Василий Павлович Пахомов, да-с… А в чем смысл твоей жизни, мой юный друг?
— Ни в чем, — ответил я, стряхнув с плеча его пухлую руку.
В какую б избу нам еще зайти?
Может, так и стоял бы я до вечера на дороге, ломал себе голову над этим вопросом, но тут — невесть откуда — появилась Сычиха. Вприпрыжку, воробышком, подскакала она к толстяку, подергала его за полотняный рукав.
— А вы, гражданин хороший, не из милиции будете?
— Как вы сказали? Из милиции? Не причастен, — Василий Павлович гулко захохотал.
— А вы что снимать-то будете: горницу или террасу?
— Поглянется — то и другое.
Сычиха — жилистая баба в черном платке и галошах на босую ногу — мертвой хваткой вцепилась в толстяка.
— Пойдемте, я сдаю.
— Передумали, значит?
Толстяк улыбнулся, а дядя Сеня Моряк грустно подвел итог:
— У нее, точно, лучше вам будет. Изба просторная, а детишек нет.
И, пожав на прощанье руку толстяку, пошел в поле.
— Грозный, — позвал я, — айда на обрыв!
Все деревенские собаки, облаяв на прощанье Пилигрима, увязались за мной.
— Сестре привет передавай, — крикнул мне в спину толстяк.
Как же, передам, держи карман шире, гражданин Пахомов. Натуру он, понимаете ли, ищет. Квартиру нашел, теперь ему натура нужна… Знаем мы вас!
Загадка для комиссара Мегрэ
Рисунки Н. Мооса
Воскресенье напролет проторчали мы с Колькой на реке. Купались, загорали, шлялись по берегу. Народу собралось — плюнуть некуда.
— Можно подумать, что в городе все туристами стали: и стар, и млад, — сказал Колька.
Я не согласился:
— Какие они к черту туристы? Так, гоп-компания, пляжники. Наедут в машинах, воду взбаламутят, водки налакаются, на гитаре побренчат. Настоящие туристы по лесам да горам ходят, родной край изучают.
— Раз дома не сидят — все равно туристы, — заупрямился Колька.
Он ходил по берегу, длинный и плоский, как раскрытый складной нож, с книжкой про комиссара Мегрэ под локтем, и все поглядывал на девочек, заговаривал с ними. А когда купался — плескал в них водой. Там ничего были девахи, фасонистые, и купальники на них — дай боже! Только мне эта публика не нравится, и я ей тоже. И на Кольку они — ноль внимания. При каждой свой романтик был, искатель натуры. А один — боксер, наверно, потому что нос у него здорово приплюснут, и челюсть квадратная, и уши к вискам блинами прижаты, и на груди медный крестик болтается, — вовсе взъерошился, пообещал Кольку на шашлыки переработать.
И Колька скис, зарылся носом в песок. «Ну их, — сказал, — чужих девчонок-то, накостыляют еще за них. — Подергал себя за верхнюю губу. — Может, усы мне отпустить? Для солидности…»
Когда в небе звезды зажглись, осоловевшие от безделья пляжники погрузили свои манатки в машины и коляски мотоциклов и разъехались по домам. Остались на берегу догорающие кострища, да рваная бумага, да пустые бутылки и консервные банки. Да мы с Колькой остались.
— Помнишь, Колька, — спросил я, — мы с тобой после пляжников трояк на берегу нашли?
Он вздохнул.
— Это когда было-то!… Теперь вот со скуки балдеть будем до следующих субботы-воскресенья. Пошли, что ли?
Звезд в небе высыпало много, крупных и ярких, а ночь все равно темная. В десяти шагах разглядеть ничего невозможно. Лягушки постанывали в камышах — радовались теплой и тихой ночи. Та самая птаха, как с утра завелась, все умолкнуть не могла, разорялась: «Рано вам, рано вам, рано…»
Колька свои длинные, как циркули, ноги впереди меня переставлял, и я ничего не имел против. Все равно в темноте никто нас не видел. Шел Колька и все вздыхал. Наверно, потому, что симпатичные девчонки никак не хотели принимать его за взрослого. А может, представлял, на какой шашлык перемолол бы его похожий на гориллу боксер с ушами-оладьями.
— Колька, — окликнул я, потому что мне опротивели и его молчание, и его вздохи, — слышь, Колька, у тебя какой смысл в жизни?
— Чево?
Он до того удивился, что придержал шаг, и я ткнулся носом в его мосластую спину.
— Чево ты мелешь?
— Вот зачем ты живешь? Вообще на земле. Ты думал?
Он фыркнул.
— Была охота мозги запесочивать. Живу и живу. Просто так, сам по себе. Мать родила, вот я и живу, мучаюсь… Какой тут смысл?
— Да, — согласился я, — если б нас не родили, мы б и не думали ни о чем. Это ты верно сказал.
— Ты, Сенька, брось на ночь всякую чепуху пороть, — посоветовал Колька. — Я и без того каждую ночь не сплю толком.
— А чего ты так?
Колька посопел и каким-то не своим, жалостливым голосом выдавил:
— Девчонки мне все снятся. Думаю про них, лезут в мысли…
— А ты не думай про них. Мне вот не снятся.
— Ты пешка, Сенька. Ты пешка, и ничего не разумеешь по этой причине, а я ферзь.
Колька не свои — чьи-то чужие слова сказал. Это мне сразу стало понятно: самому ему до такого век не додуматься. Но я все равно обиделся на него и замолчал. Ну его к черту, блажной он какой-то стал в последнее время, лучше с ним не связываться. А за «пешку», погоди только, придумаю я тебе что-нибудь такое-этакое…
Мы уже на краю деревни были, когда Колька вдруг остановился и зашипел:
— Тише. Слушай.
Я замер на месте. А он захватил своей пятерней мою шею и повернул меня лицом к Сычихиному забору.
— Видишь? — спросил шепотом.
— Не, ничего.
— А я вижу.
Он-то, может, и видит чего, а я — где там. Даже если подпрыгну, все одно забор будет выше меня.
— Там…
Колька не успел договорить. Хоть убей, не могу понять, из какой дыры выскочил и с диким брехом обрушился на нас Сычихин кобель. Лязгнув зубами, тяпнул меня за ногу, а потом переметнулся на Кольку, вцепился в него. Колька, должно быть, лягнул Пирата ногой, потому что кобель с визгом откатился, а мы подхватились и понеслись вдоль деревни, к своим домам.
У Сычихи громко хлопнули избяной дверью, но никто не цыкнул на Пирата, не позвал его, и он все брехал и брехал вдогонку, и переполошил всех собак в деревне. Над сонной Рановой покатилось такое затяжное гавканье, что даже лягушки в камышах оторопело примолкли.
У моей избы мы наконец остановились.
— Стерва, ляжку прокусил и штаны порвал. А ты, Сенька, ничего?
— Есть малость.
— Отравлю гада. Яду в хлеб закатаю и скормлю… Штаны, гляди-ка, загубил, матуха за них шкуру с меня спустит. На толкучке брала.
— Сам накликал, сам виноват.
Мы дышали тяжело, как загнанные лошади. Никогда в жизни до этого не доводилось нам так драпать от кого-либо в своей родной деревне.
— Сам накликал, — повторил я. — Чего это ты там разглядел, остановился чего?
Колька наклонился ко мне и, обдавая жарким дыханием, зашептал:
— Слушай, у Сычихи в саду кто-то ходил.
— Сама Сычиха и ходила. Кто ж еще?
— Нет, ты не спорь. Сычиха в избе была, лампу как раз гасила. Наверху щели здоровые, все видать. Ходил мужик какой-то. У меня глаз вострый.
Я вспомнил толстяка Василия Павловича, который определился на квартиру к Сычихе. Наверно, свежим ночным воздухом человек дышал.