Ленька-гимназист — страница 41 из 50

— Есть, хлопцы! — сказал он тихо, но с таким облегчением в голосе, что у нас сразу отлегло от сердца. — Договорился я с одним следователем из ОСВАГа. Человек оказался с понятием. И с аппетитом хорошим.

— Получилось⁈ — Гнатка в восторге бросился прямо тут плясать гопака. — Батьку отпустят?

— Отпустят, — кивнул Свиридов. — Завтра утром должен выйти. «За отсутствием достаточных улик», как водится. Но… цена вопроса, конечно…

— Сколько? — спросил я, уже доставая из-за пазухи бумажник покойного сотника.

— Сначала хотел 18 тысяч рублей. В белогвардейских деньгах, в «колокольчиках». Ну, ему объяснили, что у нас их столько нету, зато имеется трохи твердой валюты. В общем, согласился он на ваши тысячу шестьсот франков и две тысячи триста рублей керенками. Дешевле никак не соглашался. Говорит, дело опасное, рискует головой.

Мы без колебаний отдали все, что он просил. Деньги, даже золотые, казались такой малостью по сравнению с человеческой жизнью. Свиридов аккуратно пересчитал купюры, спрятал их и, крепко пожав нам руки, ушел — передавать взятку.

Следующий день начался с радостного события. Рано утром, когда мы еще спали, в дверь дома Новиковых постучали. На пороге стоял Трофим Иванович — бледный, исхудавший, но живой. Гнатка, увидев отца, разрыдался и бросился ему на шею. Радости их не было предела. Отец Гнатки мало что рассказывал о своем недолгом пребывании в тюрьме, только отмахивался и говорил, что все позади. Но по его ввалившимся глазам и осунувшемуся лицу со следами побоев видно было, что пришлось ему нелегко.

Мы радовались вместе с Гнаткой, чувствуя себя почти героями. Наша заначка, наше рискованное предприятие — все это спасло человека! Но радость наша была недолгой.


Ближе к полудню по городу снова поползли тревожные слухи. А потом ударил колокол на заводской церкви — не переливисто, к службе или в церковный праздник, а тревожно, надрывно, как это бывает перед какими-то важными и страшными событиями. Люди стали стекаться на центральную площадь. Мы с Костиком и Гнаткой, подхваченные толпой, тоже оказались там.

На площади у костёла уже собралась толпа. Тут же стояли солдаты с винтовками, несколько казаков верхом и офицер, читавший по бумажке приговор. А чуть поодаль, окруженный конвоем, стоял осужденный — какой-то незнакомый нам мужик в рваной рабочей одежде, с всклокоченными волосами и безумными от ужаса глазами.

— … за злонамеренную диверсию на стратегически важном объекте, приведшую к порче военного имущества и подрыву обороноспособности Добровольческой армии… — доносились до нас обрывки казенных фраз. — … приговорен к смертной казни через расстрел!

Толпа замерла в гнетущем молчании. Потом офицер махнул рукой, и приговор был приведен в исполнение. Быстро, буднично, страшно.

Я стоял, глядя на забрызганную красным «расстрельную стенку», и чувствовал, как ледяной холод сковывает мне душу. Диверсия… порча военного имущества… Это же про наш бронепоезд! Но ведь отца Гнатки отпустили! Значит… значит, они нашли другого виновного? Козла отпущения?

Суровая правда войны обожгла меня своим беспощадным дыханием. Власть всегда найдет жертву, чтобы продемонстрировать свою силу и справедливость, даже если эта жертва ни в чем не виновна. Они отпустили одного, потому что получили взятку, но им нужен был кто-то, на кого можно свалить вину за диверсию. И они его нашли. Какого-то случайного мужика, может быть, просто неосторожно высказавшегося или попавшегося под горячую руку.

Этот человек, лежавший теперь под серой рогожей, был на моей совести. Я спас отца Гнатки, но невольно стал причиной смерти другого, незнакомого мне человека. Вот такая это штука — война; не только героизм и победы, о которых пишут в книжках, но еще грязь, ложь, предательство и бессмысленные жертвы. И мне, Леньке Брежневу, похоже, еще не раз придется делать выбор, от которого будут зависеть жизни других людей. Выбор, после которого на сердце останется тяжелый, несмываемый след. И придется делать его…и идти дальше.

* * *

Прошло три недели. Жизнь шла своим чередом. Лето клонилось к закату, уступая место прохладной, золотой осени. Город понемногу привыкал к новой власти, к белым офицерам, к казачьим патрулям. Страх не исчез, он просто затаился, стал частью повседневности, как пыль на дорогах или очереди за хлебом.

В сентябре в Каменском произошло еще одно важное событие — снова открылась школа. Ее, конечно, тут же переименовали обратно в гимназию, как было при царе. Вместо красных флагов и портретов вождей пролетариата в классах снова появились иконы и портрет государя императора, правда, уже покойного. Учителя, еще недавно обращавшиеся к нам «товарищи», теперь снова говорили «господа ученики», а в программу вернулись Закон Божий и латынь.

Я пошел в гимназию. Учиться мне нравилось, особенно теперь, когда я понимал, насколько важны знания для моего будущего, для тех амбициозных планов, которые я вынашивал. Но радость моя была омрачена. Костика и Гнатку в гимназию не пустили. Оказалось, что им, как детям рабочих, разрешили учиться здесь только при большевиках, когда отменили сословные ограничения. А до этого они ходили в реальное училище, считавшееся учебным заведением рангом пониже. Теперь же, с возвращением старых порядков, богатые родители, чьи отпрыски снова заполнили гимназические классы, потребовали «очистить» учебное заведение от «кухаркиных детей». И дирекция, опасаясь гнева новой власти и желая выслужиться, пошла им навстречу.

Это было ударом для моих друзей. Костик, всегда мечтавший о «чистой» работе, где нужен ум, а значит — образование, был подавлен. Гнатка, хоть и не показывал вида, тоже переживал. Он только недавно начал отходить от истории с арестом отца, а тут — новая несправедливость, новый удар судьбы.

— Ничего, Ленька, прорвемся, — сказал он мне с какой-то показной бравадой, когда мы встретились на нашем «футбольном пустыре». — Небось как-нибудь перекантуюсь я без этой «тригонометрии». Руки есть, голова на плечах — не пропадем.

Я понимал, что им тяжело, и чувствовал свою вину за то, что я могу учиться, а они — нет. Но поделать ничего не мог. Новая власть устанавливала свои правила, и спорить с ними было опасно.

На завод я больше не ходил. Отец, после истории с бронепоездом и арестом Новикова-старшего, стал еще более осторожен и категорически запретил появляться на заводе. Да и мне самому расхотелось лишний раз светиться там, особенно после того, как охрана на заводе была резко усилена.

Однако связь со Свиридовым я не прервал. Наоборот, мне удалось сделать то, что я задумал еще раньше — свести его с Петром Остапенко, тем самым рабочим, который тоже сыпал песок в буксы бронепоезда. Оказалось, что он давно искал выходы на подполье. Теперь, благодаря мне, такая связь была установлена. Свиридов получил надежного человека прямо на заводе, через которого можно было не только узнавать о планах белых, но и, при возможности, организовывать новые диверсии.

Правда, повторить трюк с песком в подшипниках теперь было почти невозможно. После поломки бронепоезда белые резко усилили меры безопасности. За ремонтом и постройкой новой техники следили специальные офицеры, охрана была удвоена. Теперь ОСВАГовцы буквально дневали и ночевали в вагоноремонтном цехе. И думать нечего было вновь подобраться к буксам! Больше того, пошли слухи, что у некоторых мастеров и рабочих, подозреваемых в нелояльности, взяли в заложники членов семей. Работать под таким дамокловым мечом было невыносимо тяжело, но люди работали — из страха, из нужды, из желания выжить.

Так проходила осень девятнадцатого года в Каменском. Дни учебы в гимназии, где я старался впитывать знания, как губка, сменялись вечерами, проведенными с друзьями на берегу Днепра. Мы по-прежнему тренировались, боролись, обсуждали новости. Гнатка помогал родителям и все больше сближался с Митькой Баглаем и его компанией, Костик мечтал о телефонных проводах, а я… я учился, наблюдал и ждал своего часа.

* * *

Осень 1919 года принесла белым новые победы. Газеты, которые теперь выходили в Каменском под строгим контролем деникинской администрации, пестрели бравурными заголовками. Ещё 31 августа был взят Киев — по этому случаю в заводской церкви устроили благодарственный молебен, на который согнали всех, кого только смогли. Генерал Мамонтов своим лихим кавалерийским рейдом совершенно разорил тылы красных, сея панику и разруху. 20 сентября пал Воронеж. Казалось, наступление Деникина на Москву было неудержимым, и конец большевистской власти близок.

В городе царило двоякое настроение. Те, кто ждал белых, ликовали, устраивали ужины и банкеты, предвкушая скорое восстановление старых порядков. Остальные — а их было большинство — затаились в страхе и неопределенности, не зная, чего ждать завтра. Цены на рынке росли, продуктов не хватало, по ночам все чаще слышались выстрелы — то ли патрули ловили запоздалых прохожих, то ли сводили счеты какие-то темные личности.

Я ходил в гимназию, зубрил латынь и Закон Божий, старался не выделяться. Вечерами встречался с Костиком и Гнаткой на нашем «пляже». Мы по-прежнему боролись, метали камни, но без прежнего азарта. Победы белых, о которых трубили газеты, меня не впечатляли. Я прекрасно помнил, что это лишь временный успех, впереди еще долгая и кровавая война, по результатам которой кого-то из нынешних «победителей» поставят к стенке в Крыму, а кого-то ждут лагеря в Галлиполи. Но сейчас, глядя на ликующих офицеров с трехцветными шевронами и довольные физиономии местных «буржуев», в это трудно было поверить.

Однажды после гимназии, когда я с приятелями шел уже к дому, меня перехватил Свиридов. Он выглядел усталым и чем-то взволнованным.

— Иван Евграфович? Что случилось?

— Дело есть, Лёнька. Серьезное дело.

Мы прошли на футбольный пустырь. Свиридов, опершись на невысокую изгородь, достал из кармана кисет с махоркой, свернул цигарку.

— Новости есть, — начал он, закурив и выпустив струю едкого дыма. — Оттуда, — он неопределенно кивнул головой в сторону Днепра. — Весточка пришла от Костенко. Он благополучно добрался тогда до наших…