ас от часу не легче: не знать такого чудодея-живописца!
— А вот и наш сатирик Федотов, — говорил Курзенков. — В русской живописи он занимает важное место: основал школу критического реализма. Сам великий Брюллов признал его первенство.
И начал объяснять содержание федотовских «Сватовства майора», «Вдовушки».
И этого художника Леонид не знал. Теперь он уже не ахал, не удивлялся. В Третьяковской галерее оказались десятки ярких талантов, о которых он не имел никакого представления. Когда же они вошли в залы, где висели полотна Сурикова, Врубеля, Леонид уже был так подавлен, что лишь мрачно сопел. В сущности, если разобраться, разве он когда нибудь всерьез занимался рисунком? Юношеское увлечение провинциальное дилетантство. Все познается в сравнении. Не попади он в Москву, не понял бы, что полный неуч. Лишь здесь, на рабфаке, на отделении ИЗО начнется его подлинная школа. Сколько же ему нужно гнуть спину, пролить пота! Да сможет ли он выдюжить? Есть ли у него дарование?
Охваченный внезапными сомнениями, Леонид исподлобья смотрел, как, не выпячивая себя, свободно и с достоинством держался Курзенков, как ловко сидел на нем сшитый по мерке светло-серый костюм, как мягко блестели начищенные модные туфли. Какие у него уверенные, плавные движения; улыбка и та отработана: может немедленно появиться и тут же исчезнуть. Глаза из-под черных, толстых, как пиявки, бровей смотрят приветливо, ясно, без малейшего смущения, руки чисты, выхолены.
Теряется ли когда-нибудь Курзенков? Делает ошибки? Гладок, ладен, шея крепкая — хозяин жизни. Вот они какие, московские львы.
Вполне понятно, почему рабфаковские девчонки теснятся вокруг него, с жадностью ловят каждое слово. Оказывается, надо уметь следить за своей внешностью, уметь держать себя.
Когда выходили, Дина Злуникина томно сказала: — Самое большое впечатление на меня, произвел Врубель.
— Обожаю его декорации к «Демону» Рубинштейна. Конечно, декаданс сейчас не в моде... но удивительная фантазия, гениальный художник. И подумать только: ослепнуть, бредить о «новых изумрудных глазах» и умереть в психиатричке!
Успех на недавней «репетиции» выделил Дину среди будущих артисток. Она теперь всюду высказывала свои замечания.
«Вон какие девки прут на рабфак, — подумал Леонид. — Даже биографии художников знают! »
До посещения музея он лишь смутно слышал о Врубеле. Оказывается — гений.
После тишины, полумрака Третьяковской галереи блеск предвечернего солнца казался особенно ослепительным, скопившийся зной на улицах особенно ощутимым, звонки трамваев, гул толпы особенно шумными, вязкими. Выйдя из Лаврушинского переулка, молодежь, делясь мнениями, пошла по набережной к Большому Каменному мосту.
— Понравилось тебе, Леня? — спросила Елина.
Ощущение двойное: сразу почувствовал свое ничтожество и особенно захотелось учиться у опытного художника. Третьяковка столько разбудила мыслей — за год не переварить! Слыхал я, что картина не может развивать мысль, как роман, дает только один момент. Да зато как! Возьмите «Черное море» Айвазовского. Просто движется, бьет пенной волной: лезь и купайся. Ни одно перо так не изобразит, как кисть!
Кудрявый чуб Леонида растрепался, смелые глаза на открытом возбужденном лице сияли радостью познания, щедростью чувств. Все как-то забыли книжные пояснения Курзенкова. Полуоткрыв рот, слушал друга Иван Шатков. Алла Отморская сама взяла его под руку, заглядывала в лицо, приравняла свой шаг к его шагу.
С другой стороны девушки появился Курзенков, шутливо сказал:
— Вы все время секретничаете. О чем, позвольте спросить?
— Готовимся к экзаменам, — ответил Леонид.
— С каких мест вы, ребята?
Ответив, Леонид поинтересовался у Ильи, откуда он сам.
— Отец мой в Саратове заместитель начальника облаетной милиции.
— Вон ты какого рода! — удивился Леонид. — Батько участник гражданской войны?
— Командовал полком, — важно и сухо сказал Курзенков. — Награжден орденом Красного Знамени.
— Сильно!
— Мать у тебя есть, Илья? — задала вопрос Алла. — Брат? Сестры?
Почему-то в ее голосе Леониду почудилась особенная заинтересованность. Ему стало смешно: об этом расспрашивают друг друга все знакомые.
Из скупых, уклончивых ответов Курзенкова выяснилось, что с матерью его отец давно разошелся. Она забрала меньшую дочку и уехала в родную деревню под Сызрань, он же, Илья, остался с отцом. Мачеха привила Илье любовь к театру. Живет он сейчас самостоятельно: в Замоскворечье, на Малом Фонарном у него комната. Чувствовалось, что Курзенков, как и Отморская, чего-то недоговаривает.
Слушая его, Леонид вспомнил своего отца. Он у него был простой ростовский портовый грузчик, ушел в Красную гвардию добровольно, рядовым кавалеристом, и неизвестно где сложил голову. Вот как в жизни: один в чинах, у власти, взял себе, по всей видимости, красивую, молодую, образованную женщину; второй, может, даже не был похоронен с честью. Сын одного рос в холе; другого — в асфальтовом котле.
Неожиданный спазм сдавил Леониду горло, но было чувство горя от невозвратной утраты, а сознание великой гордости за отца, глубочайшего уважения к нему, признательности. Еще никогда Леонид так не гордился им. Пусть его отца никто не знает. Пусть его имени нет ни на одном обелиске. Но и вот эти студенты, что идут с ним по Большому Каменному мосту, и пассажиры, что едут на том вон трамвае, и те, что плывут по реке на катере, — все чем - то обязаны его погибшему отцу. Лишь благодаря таким, как этот ростовский грузчик, — и Третьяковская галерея, и рабфак искусств, и весь этот город, и вся Россия принадлежат ей, советской молодежи.
И все-таки очень обидно, что судьба оделяет всех так неравномерно.
VI
Ближе всех Леонид сошелся с Шатковым. Связывало их не только то, что оба мечтали стать художниками, а и то, что оба спали в асфальтовых котлах, отведали тюремную похлебку, воспитывались в трудовых колониях; для таких ребят нет ничего выше товарищеской спайки. И Осокин и Шатков понимали, что могут опереться друг на друга, как на стену, что у каждого из них сейчас четыре кулака и две головы. Поэтому они всегда ходили вдвоем, делились задушевными думами.
Денег у Шаткова было в обрез: в Бакинской трудкоммуне с воспитанников вычитали за содержание и на руки выдавали мало. Осокин перед отъездом в Москву получил расчет в мастерских и сразу стал помогать корешу: то купит колбасы, то билеты в кино возьмет, то за трамвай заплатит. Иван только потянется за тощим кошельком, он уже отведет его руку: «Чего мелочишься? Не вылетаю же я в трубу. Вот останется в кармане блоха на аркане — сам попрошу. Не будет у тебя — вместе какого-нибудь банковского жмурика обчистим».
Зато в документах Шаткова, лежавших в канцелярии рабфака, находилась путевка из Бакинской трудкоммуны с отличной характеристикой. У Леонида не было никаких рекомендаций, он сорвался неожиданно для самого себя: обозвал мастера «старорежимником» за то, что придирается к тем, кто его не угощает. Мастер пожаловался начальнику цеха, тот сделал Леониду выговор. «Холуем никогда не был, сгоряча выпалил Леонид. — Ищите себе покладистых», — и подал заявление об уходе. Его давно тянуло на рабфак искусств, да все опасался, что срежется на экзамене, а тут сразу послал документы.
— Тебе, Ленька, обязательно надо путевку достать, — настойчиво советовал ему Шатков. — Это, брат, важный козырь. Приемочная комиссия знаешь как внимание обращает? Ого! Значит, коллектив посылает тебя как достойного. Динку Злуникину учреждение направило, Никиту Матюшина — шахта, Кольку Мозолькова целым мандатом снабдили. Да тут почти все запаслись, а ты идешь «диким».
— Все это мура, Ванька. Посылают не всегда самых достойных. Понравишься директору или члену бюро — и дело в коробочке. Я понимаю тебя: форма есть форма. Но куда теперь сунешься за путевкой? Надо было раньше мозгой раскидывать.
— Места найдутся. Можно пойти в ЦК профсоюза металлистов. Ты ведь слесарь. В ЦК комсомола — тоже своя организация. В Наркомпрос.
— Дорожки-то крутые. Прилетел, скажут, сизый ворон: карр-карр, здравствуйте. Не хотите ль мелкой дроби под хвост?
— Не на такие, Ленька, дела ходили и не дрейфили.
— То было давно. Теперь мы не урки — люди, совесть есть. Впрочем, я ведь не красть путевку собираюсь? Попробовать нешто? А? Расскажу все по душам.
На следующий день Осокин отправился в Китай-город в Ипатьевский переулок, где в высоком сером здании помещался ЦК комсомола. Билет у него лежал во внутреннем кармане пиджака, но членские взносы за последние полгода уплачены не были. Обычно, по беспечности, разболтанности, у Осокина всегда что-нибудь оказывалось не в порядке. На этот раз дело обстояло совсем иначе. Месяца за четыре до расчета, на занятиях политкружка, он поднялся и сказал: «Что вы нам всё поете: индустриализация, колхозы, стало лучше, стало лучше. Вон рабочие жалуются: в магазинах полки пустуют, не всегда купишь колбасу, сахар. В селе скот порезали, из чего колбасу сделаешь? С хлебом туго, гноят пшеницу. Лучше б пояснили, как за изобилие бороться? »
Новый секретарь комитета, скуластый, с прямой линией тонких губ, резко одернул его и велел прекратить «обывательские разговорчики». Леонид не унялся. «Почему ты мне рот закрываешь? Что я, среди обывателей нахожусь? На комсомольском кружке. Где ж мне по душам говорить? Только и требуете, чтобы мы голосовали «за». Ленин никогда не скрывал правду от народа: трудно, мол, и если не преодолеем, можем погибнуть. И рабочий класс всегда его поддерживал». Леонид поднял глаза на портрет лобастого Ленина словно призывая его в свидетели, и запнулся: на его месте из новой рамы глядел вислоносый Сталин. Кто и когда успел заменить портрет? Впрочем, секретарь не дал Леониду больше говорить и обещал вопрос о нем разобрать отдельно.
Случай на политкружке тоже послужил одной из причин, заставивших Осокина покинуть городок. Уезжая, он впопыхах так и забыл уплатить членские взносы.