Ленька Охнарь — страница 136 из 168

То, что она говорила дальше, Леонид не слышал. Он стиснул челюсти, сжал кулаки. Ударить Аллочку?! Чистейшую, высокоталантливую, такую хорошую! Ну попался бы ему этот золотоволосый красавчик — рыло бы задом наперед вывернул. Кровь прилила к лицу Леонида: так ярко-сладостно он представил встречу с тем «пижоном» и драку.

Сколько, оказывается, горя перенесла она, бедняжка! Кто бы подумал, глядя на ее подкрашенный, смеющийся рот, уверенные дразнящие прикосновения рук!

Они вновь вышли на Чистые пруды (Леонид смутно припомнил, что именно здесь он гулял в ту ночь, когда узнал, что Алла была замужем). Шагал он легко, словно скользил на коньках или по воздуху, и не очень бы удивился, если бы вдруг взлетел выше домов. Между ним и Аллой рухнули все преграды, не осталось никаких тайн. Такое бывает только у влюбленных, когда произошло главное — духовное слияние, а остальное — дело времени и обстоятельств.

Леонид рассказал, как три дня назад, идя с кондитерской фабрики, он приготовил пылкую и обличительную речь, и оба смеялись. Он показал Алле желтенький огрызок карандаша. «Откуда он у тебя? — удивленно воскликнула она и протянула руку, — А я думала, что потеряла». Леонид с гордостью спрятал огрызок во внутренний карман пиджака. «Ты его забыла на подоконнике в коридоре, а я взял на память и ни за что не отдам».

Алла подарила ему чудесный взгляд.

Он чувствовал: нет силы, могущей их разлучить. Какая Леониду разница, была она замужем или не была? Есть ли у нее дочка? Вот она идет рядом — лучшая из миллиона не только женщин, а и девушек, населяющих Москву, самая дорогая. Он готов по приказу Аллы спрыгнуть с крыши вот этого пятиэтажного дома. Бывал ли когда-нибудь так дурацки счастлив хоть один человек на свете?

У Мясницких ворот Алла мягко, осторожно высвободила свою руку. «Разве теперь не все равно? » — спросил его взгляд. Она поцеловала его в щеку. «Так надо». Поцелуй ее был легкий, торопливый. Алла поправила волосы, одернула блузку, заботливо осмотрела себя. Впереди показалось громоздкое, грязно-желтое здание рабфака.

— Вечером выйдешь? — спросил он.

— Какое «выйдешь»! А экзамен по истории? Будем с девчонками готовиться.

Она открыла сумочку, припудрилась и, казалось, стерла последние следы недавней близости. Во двор рабфака они входили, как обыкновенные знакомые. Лишь на пороге Леонид вспомнил, что на его недавний вопрос о женитьбе Алла так и не ответила — ни да, ни нет. Спрашивать об этом было уже поздно. Да и имело ли теперь это какое-то значение?

«Рассказать Ваньке? — размышлял Леонид, от счастья не находя себе места в аудитории. — Подожду, когда станем студентами, — и сразу на свадьбу. Вот глаза-то вылупит! »

XII

Окончилась суета в коридорах рабфака, экзамены остались позади. «Художники» были спокойны: оба выдержали и ждали зачисления со стипендией и общежитием.

Удар ожидал их в тот день, когда вывесили списки принятых: фамилии Осокина и Шаткова отсутствовали. Стоя перед доской среди счастливцев, Леонид испытал унижение, стыд: выбросили за борт. Руки его вспотели, глаза жалко шарили по списку: может, пропустил? Глянув на Шаткова, он понял, что тот переживал то же самое.

— Будто поганых щенков, — криво улыбаясь, сказал Леонид, когда они молча отошли в сторонку, и сделал жест, словно что вышвыривал.

Движения Шаткова стали еще более нервными, энергичными, тело, казалось, готово было выбросить электрический разряд. Белый чубчик топорщился особенно задорно, боевито, а бельмастый глаз стал еще незаметней на побледневшем лице.

— Вот это номер, чтоб я помер, — пробормотал он. — Выдержали ж оба! Ничего не пойму.

Закурили, глубоко затягиваясь дымом, будто хотели затуманить мозг. Леонид до того был ошеломлен, что как-то ничего не мог сообразить. В такое время кажется, что все кончено, погибло, впереди никаких перспектив. Слишком уж большие надежды возлагали друзья на рабфак — особенно Осокин, у которого срывалась не только мечта выбиться в художники.

Прошло добрых четверть часа, прежде чем друзья обрели способность рассуждать.

— Может, ошибка? — вслух подумал Шатков. — Как смотришь? Вдруг напутали?

Леонид вдруг швырнул папиросу в угол.

— Пошли выяснять. Не оставлять же?

— Да уж всмятку разобьемся, а правду сыщем.

Оба почти бегом взлетели на этаж выше: сюда перевели канцелярию. Секретарша — доброжелательная, полная женщина в синем шерстяном сарафане поверх кремовой маркизетовой блузки — сочувственно развела руками:

— Что я, дорогие товарищи, могу поделать? У нас сегодня тяжелый день. Охотно бы всех вас включила, поверьте. Только радуешься, когда видишь, что молодежь тянется к ученью. Я лишь в том случае приняла бы ваши претензии, если бы допустила ошибку в перепечатке списков. Можете проверить.

— Директор здесь? — спросил ее Шатков.

Секретарша молча указала на кабинет.

В дверь пришлось стучать два раза, прежде чем послышалось: «Войдите». Неудачливые «художники» переступили порог кабинета. Директор рабфака искусств Краб сидел за приземистым письменным столом с круглыми толстыми ножками и словно ждал их: перед ним ничего не лежало. Крупную голову его с черными, ежом торчащими волосами, казалось, распирали массивные квадратные щеки, мертво блестели роговые очки; крупными, тяжелыми руками он словно бы от нечего делать с места на место перекладывал цветной карандаш. Красное сукно стола бросало отсвет на его смуглое лицо. Большой портрет Сталина в массивной золотой раме висел в простенке.

Некоторое время длилось молчание.

— Мы пришли выяснить... недоразумение, — волнуясь заговорил Леонид. — — Я и вот товарищ Шатков выдержали экзамены на ИЗО... изобразительное отделение, а нас... почему-то фамилий наших нет в списках.

Массивная квадратная фигура директора оставалась неподвижной.

В канцелярии нам это подтвердили, — вставил Шатков.

Вновь установилось молчание.

Несмотря на погожий августовский день, высокое венецианское окно в кабинете было до половины закрыто тяжелой коричневой портьерой, очевидно от солнца. Места, в которые упирались лучи, тускло светились ржавым цветом. С улицы слабо доносился гул движения, звонки трамваев.

Краб продолжал перекладывать карандаш. Друзья выжидали.

— Что же тут неясного? — сказал он очень спокойно.

— Почему нас нет в списках? — настойчиво переспросил Леонид.

— Потому, что вы не приняты.

Спокойный, холодный тон покоробил «художников».

— Может, вы не совсем поняли, товарищ Краб, — чуть выдвинулся вперед Шатков, энергично, коротко взмахивая сжатой в кулак рукой. — И я и товарищ Осокин выдержали все экзамены. У нас нет ни одного «неуда». Здесь ошибка...

— Не поняли вы, а не я, — отчетливо, не повышая голоса, перебил его Краб. — Ошибки никакой нет, списки составлены правильно. Значит, ваши экзаменационные оценки не настолько высоки, чтобы по ним вас зачислить на рабфак. Другие претенденты выдержали лучше. И приемочная комиссия по конкурсу отдала им предпочтение.

Это был второй удар по «художникам». Конкурс? Его они как-то не приняли во внимание. В начале тридцатых годов заводскую, колхозную молодежь широко приглашали учиться, нередко уговаривали, и многим казалось, что стоит лишь дать согласие, что-нибудь промычать на экзамене, — и ты студент.

Друзья переглянулись, полные смущения. Директор вновь стал перекладывать карандаш из руки в руку.

— Что ж, все выдержали на «отлично»? — с явной иронией спросил Леонид.

— Ведь у нас были путевки, — вежливо и рассудительно подхватил Шатков. — У товарища Осокина — из ЦК комсомола.

— Знаю. Рекомендации и путевки — особенно идущие сверх разверстки, лимита — это не приказы о принятии, а всего-навсего ходатайства. По мере возможности мы их учитываем.

Оба мы воспитанники трудовых колоний, — твердо проговорил Леонид, с открытой неприязнью глянув в стекла роговых очков, — Дети государства. У нас нет папенек, тетушек, которые бы помогли...

— Нам и это известно, — вновь холодно перебил Краб и резко положил карандаш на стол. — Я не пойму, почему вы козыряете прошлым? Если вы бывшие беспризорники, значит, вам надо создавать особые условия? Завышать оценки?

— У нас здесь не Вциковская комиссия помощи детям, а творческое учебное заведение: скидок мы никому не делаем. Вы не проявили явных способностей ни в рисунке, ни в общеобразовательных предметах, приемочная комиссия вас и отчислила. Надеюсь, теперь все ясно?

И он поднялся с кресла, большой, квадратный, внушительный. Задержанные портьерами солнечные лучи клопино-рыжими пятнами отсвечивали на его черном костюме; борта, рукав, пуговицы блестели, и Краб казался закованным в ржавую, непробиваемую броню.

Прием был кончен. Но и Осокин и Шатков понимали демократию по-своему, как они считали — «по-советски». В колониях, детдомах они привыкли, чтобы им терпеливо разъясняли каждый факт. Они должны были убедиться, что все здесь справедливо и никто не покушается на их права, не собирается прижать. Тогда самые суровые трудности, самые горькие известия они приняли бы как необходимость, с которой надо смириться.

Холодный тон Краба, брезгливая складка большого рта, поза явного ожидания, когда они уйдут, — все это взорвало обоих друзей. С Леонидом повторилась та же история, что и в кабинете Ловягина в Ипатьевском переулке, и он, как и там, весь взъерошился.

— Мы считаем неправильными действия комиссии, — сказал он. — И ваши тоже, как директора.

— И будем жаловаться, — напористо поддержал его Шатков.

Все было высказано. Краб молчал, как бы считая себя выше спора с двумя неудачниками. Слова отскакивали от его брони, будто ледяные градинки, и чувствовалось, что ни убедить, ни разжалобить его нельзя. Леонид вновь привычно выпалил, понимая, что терять нечего:

— Это бюрократизм.

— Так не обращаются с людьми, — как эхо повторил Шатков.

Густая краска медленно залила широкие скулы директора, лоб, квадратный подбородок. Он поднял карандаш и опять резко опустил его на стол.