Ленька Охнарь — страница 39 из 168

Охнарю налили полстакана водки. Он вдруг почувствовал, как озяб: плечи, спину охватил озноб, стало просторно в стареньком узком пиджачке. Несколько рисуясь умением пить, Ленька отломил корочку ржаного хлеба, давясь, лихо выглохтал свою долю. В голову ударила кровь, сладкий жар пошел от горла к самому сердцу. Ленька торопливо схватил заготовленную корочку, несколько раз жадно втянул запах свежего ржаного хлеба и, поймав на вилку кусок селедки, начал с жадностью закусывать.

Вокруг одобрительно засмеялись.

— Добрый пьяница будет, — сказал дядя Клим. Он сидел у стены, лицом к двери, словно держа ее под наблюдением. — Дельный вор выйдет.

Встретив взгляд Хряка, Ленька ответил ему совершенно дружелюбным взглядом. Хряк тупо сосредоточенно жевал, уставясь в стол, громко чавкал: водку он пил будто чай.

Вокруг гудел разговор, слышался смех, иногда кто-нибудь весело, безобидно пускал матерком.

В глазах Охнаря появился легчайший туман, и напудренные, подведенные лица женщин, сидевших вперемежку с мужчинами, казались необычайно красивыми. Водки ему больше не давали и только поднесли немного красненького.

Он вслушивался в летевшие со всех сторон слова, мало что понимал, улыбался. Сидел Охнарь тесно прижавшись к Модьке, испытывал блаженное состояние тепла, любви ко всем, кто здесь был. «Вот она какая, «малина», — подумалось ему.  Не зря я сюда пробился. Поглядел бы Федька Монашкин».

Перекрывая шум, за столом родился, задрожал красивый, немного надорванный баритон, заполнил всю комнату:

В воскресенье мать-старушка

К воротам тюрьмы пришла,

Своему родному сыну

Передачу принесла.

Это, дирижируя рукой, запел Василий Иванович. Сотрапезники дружно, несколько вразнобой, подхватили. Сразу замолкли разговоры. Большинство блатных песен сентиментальны, жалостливы, рисуют поистине трагическую судьбу обитателей «дна», и обычно подвыпившие воры исполняют их с надрывом, со слезой, с потрясающей душу искренностью. Песня, казалось, билась о бревенчатые стены, словно желая вырваться в щели ставен, улететь на волю и кому-то поведать о злой доле, постигшей и «мать-старушку» и «сына».

Если кто фальшивил, Василий Иванович строго грозил ему длинным, костлявым пальцем.

Передайте передачу,

А то люди говорят:

Будто бедных заключенных

Сильно голодом морят.

Внезапно он разразился долгим кашлем, схватился за впалую грудь. Над ним сразу наклонилось несколько участливых лиц. Глашка — полногрудая блондинка с красивыми подбритыми бровями — заботливо, почти любовно вытирала мелкую пузырчатую пену в уголках рта. Василий Иванович замахал на них обеими руками, отдышался. И вдруг, улыбнувшись, вновь запел своим превосходным сильным баритоном:

Усмехнулся надзиратель:

Твой сынок давно погиб…

Однако тут же согнулся, и, когда Глашка снова вытерла ему рот, Ленька с внутренним содроганием увидел на платочке кровь. Василия Ивановича отвели на диван, уложили, подсунув под голову подушку. Лицо его приняло цвет старой мочалы, он тяжело, с сипением дышал, крупный пот выступил на его вдавленных висках. И все-таки он еще пытался поднять руку, словно дирижируя безмолвной, только им слышимой мелодией, и судорога, похожая на улыбку, дергала его помертвевшие губы.

— Кто он? — кивнув на Василия Ивановича, тихонько спросил Охнарь Модьку.

— О, это, брат, мужик! — серьезно, без обычных сравнений ответил Модька. — Звездохват!

Это лишь разожгло Ленькино любопытство.

— В каждой воровской профессии есть свой высокий класс, — так же серьезно пояснил Модька. — Так вот, Василий Иванович ширмач марки экстра. Инженер своего дела. Видишь, как одет? Будто из посольства. Этот на базар или на бан и ногой не ступит. Пускай там мелочь шныряет. Он ошивается в ювелирных магазинах, банках, в шикарных ресторанах, на рулетке. Для него застегнутых польт, костюмов нету — любое расколет. Нет такого кармана, который бы он не взял. Работает всегда в одиночку. Портфельчик у него заграничный, очки…

— Во-он какой! — восхитился Охнарь. — И… любой, любой скулован[17] возьмет? — показал он на внутренний карман своего пиджака. Он тут же прикоснулся к верхнему наружному. — Чердачок-то небось запросто?

Очищать карманы он не умел, но знал, как они называются по-воровски, и хотел этим похвастаться.

— Спрашиваешь! — даже возмутился Модька. — Да вот тебе пример. В киче Василий Иванович сидел в Пскове. Братва ведь всегда играет в стирки. Ну, попался надзиратель — волкодав. Обыск за обыском, все нары перероет, в белье, в колесах смотрит. «Не я, говорит, буду, выведу эту заразу». Карты. В глазок из коридора заглянет — играют. «Ага. Захватил». Войдет, все вверх дном поставит — нету. Будто сожрали. Сдался наконец. «Валяйте, говорит, дуйтесь, только скажите, куда вы деваете карты, когда мы входим с обыском. Где они сейчас?» И смотрит на Василия Ивановича. Знает: кит. Тот смеется: «Не тех, гражданин надзиратель, обыскиваете». Тот было взбеленился: «Кого ж? Может, себя?» А Василий Иванович ему вежливенько: «Именно так». Надзиратель сунул руки в карманы, а там колода стирок лежит. Даже сплюнул: «Ну и артисты!» Это, значит, только волкодав входил с обыском, — Василий Иваныч ему спокойненько их туда. Выходил — он карты тем же манером обратно. Ловко-плутовка? Вот он какой ширмач.

 Ленька испытал чувство гордости за Василия Ивановича Вот действительно мастер. И родятся же. Не попади он, Ленька, в этот дом, в жизнь бы не увидал такого!

— Эх, у него и сармаку, наверно, — с наивной откровенностью подумал он вслух. — Миллиен.

— Пять, — сказал Модька и расхохотался. — Барон Ротшильд блатного мира. — И, перестав смеяться, опять серьезно продолжал: — Видал, какой хворый Василий Иванович? Талант пропадает. Рукам цены нет, а идут как у безработного. Запивает, опустил поводья. Да и вообще держутся ли у вора деньги? Может, вот лишь у такого, как Двужильный.

— Чего он… дохает?

— Чахотка. Молодым на допросах били… В одном магазине самосудом чуть не кончили. Думаешь, воровская доля — мармелад?

— Где Василий Иваныч живет? У нас?

— Мазалась ему эта нора. Отдельную ховирку снимает. Старушка хозяйка считает его банковским служащим: ее б кондрашка хватил, узнай она, кто Василий Иваныч. «Солидный холостяк». Ну да он платит вперед за месяц, дома ни рюмочки, никаких «представлений».

— Ты у него был?

— Мое дело. Может, когда и отвозил больного на извозчике. Ты, оголец, брось эту манеру: выпытывать. Понял? Тут этого не любят. Что надо тебе — скажут. А то сунешь нос не в ту щелку — и отхватят.

 И Охнарь так и не понял: знает ли сам Модька, где проживает Василий Иванович, или нет. После этого на знаменитого ширмача, вновь занявшего место за столом, Охнарь смотрел почти благоговейно и следил за каждым движением рук. Между прочим, руки у Василия Ивановича были меньше, чем у ночлежного вора Павлика Москвы, но более холеные и тоже с гибкими подвижными пальцами.

 Лысый гармонист с морщинистым лбом и мохнатыми совершенно черными глазами ловким щегольским движением растянул хроматическую гармонику и ударил «барыню». С табуретки сорвался юркий белявый вор в рубахе «апаш», в желтых востроносых ботинках с дымчатыми гетрами и мастерски начал плясать.

 Загремели стулья, отодвинули к стене стол, и в образовавшийся круг выскочила одна из накрашенных девиц. Мужчины, женщины поводили плечами, всем видом показывая свое активное участие в веселье.

 Неуловимым движением пальцев лысый гармонист на ходу переменил мелодию, чем и вызвал одобрительные возгласы, а сбившиеся с такта плясуны под общий смех выбрались из круга. Тот же юркий, белявый вор вновь стал дробить ногами, пустился вприсядку, небольшим хриповатым тенорком напевая:

Что ты ходишь? Что ты бродишь?

Сербияночка моя.

Пузырек в кармане носишь,

Отравить хотишь меня.

— Кто-то вытолкнул на круг Глашку, и она тоже начала ловко отплясывать, высоко вскидывая красивые полные ноги в фильдеперсовых телесного цвета чулках, задорно отвечая партнеру:

Я страдала, страданула,

С моста в воду сиганула.

Из-за тебя, дьявола,

Три часа проплавала.

Потом плясали другие. В доме шумной пьяной юлой крутилось гулянье, звонко, разухабисто пела гармоника, подметки, каблуки били в пол, рассыпали мелкую частую дробь. Вздрагивал буфет, вибрировали рюмки. Вся компания принимала участие в сабантуе, как назвал это веселье косоглазый Галсан. Попробовал было плясать и Василий Иванович, но вновь отхаркнул кровью. Его уложили на диван, и за ним стала ухаживать Глашка, еще высоко от усталости носившая грудью.

 Иногда, пошептавшись, какая-нибудь парочка вдруг исчезала в одной из смежных комнат, оттуда слышалось звяканье задвижки. Затем они выходили, обычно женщина позади кавалера, оправляя волосы или платье.

 Здесь все знали, кто с кем живет, кто чьей любви добивается.

 Почему-то Охнарь больше всего смотрел на лысого гармониста: так часто чем-то поразивший нас человек на долгие часы овладевает нашим вниманием. Плясуны сменяли один другого, а он продолжал наигрывать «страданья», польки, цыганки, вальсы и, казалось, совсем не чувствовал усталости.

 Его крепкие короткие пальцы с нечистыми ногтями ловко и неутомимо бегали по перламутровым пуговкам, гармонь разворачивалась на коленях, блестя металлическими наугольниками, красной подкладкой мехов. Лысому подносили водку, он выпивал, отказываясь от закуски, и лишь собирал на лбу морщины, шевелил кожей, словно надвигая ее на густые брови: казалось, этим он и закусывает. Глаза его почти не смотрели на людей, убегали, прятались.

— Откуда он такой? — тихонько спросил Охнарь у Модьки, с трудом удерживая закрывающиеся веки.